Петр Первый
Шрифт:
Студеные туманы волоклись по верхушкам леса. Дождь сбивал последние листья с берез и осин. В синеватой грязи разъезженных дорог колеса увязали по ступицу, кони ломали ноги. По всему пути валялись раздутые чрева, задранные ноги конской падали. Люди молча садились на гребни канав, — хоть убивай их насмерть. Особенно оказались нежны иностранные офицеры, — давно послезали с седел, в мокрых плащах, в мокрых париках дрожали среди рухляди под рогожными верхами повозок.
Из Москвы войска выходили нарядными, в шляпах с перьями, в зеленых кафтанах, в зеленых чулках, к шведской границе подходили босыми, по шею в грязи, без строя. Когда огибали Ильмень-озеро,
От великого беспорядка обозы не поспевали, путались. На стоянках нельзя было разжечь костров, — сверху — дождь, снизу — топь. Хуже злого врага были конные сотни дворянского ополчения, — как саранча растаскивали съестное из окрестных деревень. Проходя мимо пеших, кричали: «С дороги, сиволапые». Алексей Бровкин — капитан в передовом полку фон Шведена — лаялся и не раз дрался тростью с конными помещиками. Трудов и тяготы было много, порядка мало.
Передовое войско вышло из грязи только у реки Луги, близ границы, и здесь стало лагерем, поджидая обозы. Разбили палатки, кое-как сушились. Солдаты вспоминали азовские походы, некоторые ратники помнили походы Василия Голицына в Крым. Сравнить нельзя, — идти вольными степями на теплый юг!.. С песнями, помнится, шли… А это что за земля? Болота угрюмые, тучи да ветер. Много слез придется пролить — воевать эту голодную землю.
Едко дымили костры у палаток. Солдаты латали одежонку, спускались по скользкому обрыву к речке — стирать. Казенные башмаки у всех развалились к черту, — хорошо, кто добыл лапти с онучами, другие обматывали ноги тряпьем. Тут и без войны к ноябрю месяцу ляжет половина народу. Конные иногда приводили на аркане чухонца — языка. Обступали, спрашивали его по-русски и по-татарски — как здесь живут? Глупый был народ чухонцы — только моргал коровьими ресницами. Вели в палатку к Алексею Бровкину — на допрос. Таких языков отпускали редко, — связав, отсылали в обоз, продавали за три четвертака, — иных, очень здоровых, и дороже — маркитантам, а эти перепродавали в Новгород, где сидели приказчики военных поставщиков.
Алексей Бровкин строго вел ротное хозяйство: солдаты его были сыты, — зря не обижал, ел из солдатского котла, но баловства, оплошностей не спускал: каждый день кричал кто-нибудь, лежа кверху голой задницей под палками у его палатки. Среди ночи просыпался, сам проверял дозоры. Однажды, неслышно подойдя к лесной опушке, стал слушать: не то дерево поскрипывало, не то скулил зверь какой-то. Негромко окликнул. Смутно виднелся сидевший на пне солдат, — обхватил ствол ружья, прижался головой к железу. Алексей — ему:
— Кто на дозоре?
Солдат вскочил — чуть слышно:
— Это я…
— Кто на дозоре? — гаркнул Алексей.
— Голиков Андрюшка.
— Ты скулил?
Солдат, — странно глядя в лицо:
— Не ведаю…
— Не ведаю! Эх, великопостники…
Побить бы надо его, конечно… Алексею вспомнилось летящее выше леса пламя над рухнувшей церковкой, над заживо сгоревшими и на озаренном снегу — этот, заламывающий руки. Тогда Алексей велел его взять вместе с бешеным мужиком и старцем Нектарием. По дороге Нектарий ушел, — черт его знает как, — ночью, когда стояли под елями, Андрюшка Голиков лежал в санях под рогожей без памяти, не ел, не говорил. В Повенце, в земской избе, когда на допросе пригрозили кнутом, вдруг сорвался: «За что мучите? Уж мучили… Таких мук нет еще…» — и стал рассказывать все (подьячий не поспевал макать перо), — сорвав подрясник, показал язвы от побоев. Алексей увидел — это человек не обыкновенный, грамотный, — велел обстричь ему космы, вымыть в бане, определить в солдаты.
— Разве воину полагается скулить… Нездоров, что ли?
Голиков не отвечал, стоял вытянувшись, прилично. Алексей погрозил тростью, пошел прочь. Голиков отчаянно:
— Господин капитан…
У Алексея от этого голоса из темноты что-то даже дрогнуло — сам был такой когда-то. Остановился. Сурово:
— Ну? Что тебе еще?
— В тьме страшно, господин капитан: ночной пустыни боюсь… Хуже смерти — тоска… Зачем нас сюда пригнали?
Алексей так удивился — опять подошел к Голикову:
— Как ты можешь рассуждать, гультяй! За такие речи — знаешь?
— Убейте меня сразу, Алексей Иванович… Сам я себе хуже врага… Так жить — скотина бы давно сдохла… Мир меня не при— нимает… Все пробовал — и смерть не берет… Бессмыслица… Возьмите ружье, колите багинетом…
В ответ Алексей, сжав зубы, ударил Андрюшку в ухо, — у того мотнулась голова, но не ахнул даже…
— Подыми шляпу. Надень. В последний раз добром с тобой говорю, беспоповец… У старцев учился!.. Научили тебя уму!.. Ты — солдат. Сказано — идти в поход, — иди. Сказано — умереть, — умри. Почему? Потому так надо. Стой тут до зари… Опять заскулишь, услышу, — остерегись…
Алексей ушел, не оборачиваясь. В палатке прилег на сено. До рассвета было еще далеко. Промозгло, но ни дождя, ни ветра. Натянул попону на голову. Вздохнул: «Конечно, каждый из них молчит, а ведь думают… Ох, люди…»
. . . . . .
Сутулый солдат, Федька Умойся Грязью, мрачно подавал из ковшика на руки, — Алексей фыркал в студеную воду, вздрагивал всей кожей. Утро было холодное, на прилегшей траве — сизый иней, под ботфортами похрустывала вязкая грязь. Дымы костров поднимались высоко между палатками. Непроспавшийся прапорщик Леопольдус Мирбах, в бараньем кожане, накинутом поверх галунного кафтана, кричал что-то двум солдатам, — они стояли, испуганно задрав головы.
— Пороть, пороть! — повторял он осипшим голосом. — Пфуй! Швинь! — Взял одного за лицо, сжав — пхнул. Поправляя на плече кожан, пошел к палатке Алексей. Давно небритое лицо надуто, глаза опухшие. — Горячий вод — нет… Кушать — нет… Это — не война… Правильный война — офицер доволен… Я не доволен… У вас паршивый зольдат…
Алексей ничего не ответил, — зло тер щеки полотенцем. Крякнув, подставил Федьке спину в грязной сорочке: «Вали… — тот начал колотить ладошами. — Крепче…»
Из леса в это время выехала тяжелая повозка с парусиновым верхом на обручах. От шестерни разномастных лошадей валил пар. Позади — десяток всадников в плащах, залепленных грязью. Повозка, валясь на стороны по истоптанному жнивью, шагом направлялась к лагерю. Алексей схватил кафтан, — от торопливости не попадал в рукава, — подхватив шпагу, побежал к палаткам.
— Барабанщики, тревогу!
Повозка остановилась. Вылез Петр — в меховом картузе с наушниками. Путаясь звездчатыми шпорами, вылез Меньшиков в малиновом широком плаще на соболях. Всадники спешились. Петр, морщась, глядел на лагерь — засунул красные руки в карманы полушубка. В прозрачном воздухе запела труба, затрещали барабаны. Солдаты слезали с возов, выбегали из палаток, застегивались, накидывали портупеи. Строились в карею. Вдоль линии рысцою шли прапорщики, тыча тростями, ругаясь по-немецки. Алексей Бровкин, — левая рука на шпаге, в правой — шляпа, — остановился перед Петром. (Парика впопыхах не нашел.)