Петр Первый
Шрифт:
— Монастырской казны трогать сейчас нельзя, Петр Алексеевич…
Петр крикнул петушиным голосом:
— Почему?
— Не тот час… Сегодня — опасно… Я уж тебе и не говорю, каких людей ко мне едва не каждый день таскают… (Толстые пальцы Федора Юрьевича, лежавшие на колене, начали беспокойно шевелиться.) Московское купечество — верные твои слуги покуда… Что ж, испугались Нарвы… Всякий испугается… Поговорят, да и перестанут, — война им в выгоду… И денег дадут, только не горячись… А тронь сейчас монастыри, оплот-то их… На всех площадях юродивые закричат, что намедни-то Гришка Талицкий кричал на базаре с крыши. Знаешь? Ну, то-то… Монастырскую казну надо брать исподволь, без шума…
— Хитришь,
— А я — стар, чего мне хитрить…
— Деньги немедля нужны — хоть разбоем добыть…
— А много ли тебе?
Федор Юрьевич спросил и чуть усмехнулся. Петр опять, — «гм», пробежался по спаленке, закурил у свечи, пустил клуб другой и выговорил твердо:
— Два миллиона.
— А поменьше нельзя?
Петр сейчас же присел перед ним, стал трясти князя за колени:
— Будет тебе томить… Давай так, — монастыри я покуда не трону… Ладно? Есть деньги? Много?
— Завтра посмотрим…
— Сейчас… Поедем…
Федор Юрьевич взял шапку, тяжело поднялся:
— Ну, бог с тобой… Если уж нужда крайняя… (По-медвежьему заковылял к двери.) Только никого с собой не бери, одни поедем…
. . . . . .
На Спасской башне прозвонило — час, кожаная карета князя-кесаря въехала в Кремль, покрутилась по темным узким переулкам между старыми домами приказов и стала у приземистого кирпичного здания. На ступеньке низенького крыльца стоял фонарь. Привалясь к железной двери, храпел человек в тулупе. Князь-кесарь, вылезая из кареты вслед за Петром Алексеевичем, поднял фонарь (сальная свеча, наплыв, коптила), ногой ткнул в лапоть, торчащий из тулупа. Человек — спросонок: «Чово ты, чово?» — приподнялся, отогнул край бараньего воротника, узнал, вскочил.
Князь-кесарь, отстранив его от двери, отомкнул замок своим ключом, пропустил Петра, вошел сам и дверь за собой запер. Держа высоко фонарь, пошел вперевалку через холодные и через теплые сени в низенькую, сводчатую, с облупившимися стенами палату приказа Тайных дел, учрежденного еще царем Алексеем Михайловичем. Здесь пахло пылью, сухой плесенью, мышами. Два решетчатых окошечка затянуты паутиной. Приотворилась дверь, со страхом просунулась стариковская голова внутреннего, доверенного, сторожа:
— Кто здесь? Что за люди?
— Подай свечу, Митрич, — сказал ему князь-кесарь.
У дальней стены были дубовые низенькие шкафы с коваными замками (к шкафам не то что прикасаться, но любопытствовать — какие такие в них хранятся дела — запрещено под страхом лишения живота). Сторож принес в железном подсвечнике свечу. Князь-кесарь, — показывая на средний шкаф:
— Отодвинь от стены… (Сторож затряс головой.) Я приказываю… Я отвечаю…
Сторож поставил свечу на пол. Налег хилым плечом, — шкаф не сдвигался. Петр торопливо сбросил полушубок, шапку, взялся, — шея побагровела, — отодвинул. Из-под шкафа выбежала мышь. За ним в стене, затянутая пыльными хлопьями паутины, оказалась железная дверца. Князь-кесарь вынул двухфунтовый ключ, сопя: «Митрич, свети, — не видать», неловко совал ключом в скважину. За три десятка лет замок заржавел, не поддавался. «Ломом, что ли, его, — сбегай, Митрич».
Петр, — со свечой осматривая дверь:
— Что там?
— Увидишь, сынок… По дворцовой росписи там — дела тайные хранятся. В Крымский поход князя Голицына сестра твоя Софья раз приходила сюда ночью… Да я тоже, вот так-то, отпереть не мог… (Князь-кесарь чуть усмехнулся под татарскими усами.) Постояла да ушла, Софья-то…
Сторож принес лом и топор. Петр начал возиться над замком, — сломал топорище, ободрал палец. Тяжелым ломом начал бить в край двери. Удары гулко раздавались по пустынному дому, — князь-кесарь, тревожась, подошел к окошку. Наконец удалось просунуть конец лома в щель. Петр, навалясь, отломал замок, — железная дверца со скрипом приоткрылась. Нетерпеливо схватил свечу, первый вошел в сводчатую, без окон, кладовую.
Паутина, прах. На полках вдоль стен стояли чеканные, развилистые ендовы — времен Ивана Грозного и Бориса Годунова; итальянские кубки на высоких ножках; серебряные лохани для мытья царских рук во время больших выходов; два льва из серебра с золотыми гривами и зубами слоновой кости; стопки золотых тарелок; поломанные серебряные паникадила; большой павлин литого золота, с изумрудными глазами, — это был один из двух павлинов, стоявших некогда с боков трона византийских императоров, механика его была сломана. На нижних полках лежали кожаные мешки, у некоторых через истлевшие швы высыпались голландские ефимки. Под лавками лежали груды соболей, прочей мягкой рухляди, бархата и шелков — все побитое молью, сгнившее.
Петр брал в руки вещи, слюня палец, тер: «Золото!.. Серебро!..» Считал мешки с ефимками, — не то сорок пять, не то и больше… Брал соболя, лисьи хвосты, встряхивал.
— Дядя, это же все сгнило.
— Сгнило, да не пропало, сынок…
— Почему раньше мне не говорил?
— Слово дадено было… Родитель твой, Алексей Михайлович, в разные времена отъезжал в походы и мне по доверенности отдавал на сохранение лишние деньги и сокровища. При конце жизни родитель твой, призвав меня, завещал, чтоб никому из наследников не отдавать сего, разве воспоследствует государству крайняя нужда при войне…
Петр хлопнул себя по ляжкам.
— Выручил, ну — выручил… Этого мне хватит… Монахи тебе спасибо скажут… Павлин! — обуть, одеть, вооружить полк и Карлу наложить, как нужно… Но, дядя, насчет колоколов, — колокола все-таки обдеру, — не сердись…
Глава пятая
В Европе посмеялись и скоро забыли о царе варваров, едва было не напугавшем прибалтийские народы, — как призраки, рассеялись его вшивые рати. Карл, отбросивший их после Нарвы назад в дикую Московию, где им и надлежало вечно прозябать в исконном невежестве (ибо известна, со слов знаменитых путешественников, бесчестная и низменная природа русских), — король Карл ненадолго сделался героем европейских столиц. В Амстердаме ратуша и биржа украсились флагами в честь нарвской победы; в Париже в лавках книгопродавцев были выставлены две бронзовые медали, — на одной изображалась Слава, венчающая юного шведского короля: «Наконец правое дело торжествует», на другой — бегущий, теряя калмыцкую шапку, царь Петр; в Вене бывший австрийский посол в Москве, Игнатий Гвариент, выдал в свет записки, или дневник, своего секретаря Иоганна Георга Корба, где с чрезвычайной живостью описывались смешные и непросвещенные порядки московского государства, а также кровавые казни стрельцов в 98 году. При венском дворе громко говорили о новом поражении русских под Псковом, о бегстве с немногими людьми Петра, о восстании в Москве и освобождении из монастыря царевны Софьи, снова взявшей правление государством.
Но все эти мелкие события сразу были заслонены разразившейся наконец военной грозой. Умер испанский король, — Франция и Австрия потянулись за его наследством. Вмешались Англия и Голландия. Блестящие маршалы: Джон Черчилль граф Мальборо, принц Евгений Савойский, герцог Вандом — начали разорять страны и жечь города. В Италии, в Баварии, в прекрасной Фландрии по всем дорогам пошли шататься вооруженные бродяги, насильничая над мирным населением, опустошая запасы пищи и вина. В Венгрии и в Савеннах вспыхнули мятежи. Решалась судьба великих стран, — кому, какому флоту владеть океанами. Дела на Востоке пришлось предоставить самим себе.