Пётр Рябинкин
Шрифт:
– Это у вас-то?
– А как ты думал? Переживаю!
– В командирском блиндаже безопаснее переживать. Четыре наката.
– Верно, в окопе небо открытое, - мирно говорил Трушин, будто не замечая, что солдат не в себе.
– Видал, звезды какие крупные, и все светят как ни в чем не бывало.
– Вы что же, на звезды вышли поглядеть под огнем?
– Возможно, и на звезды. Они не только нам с тобой светят, но и тем, кто дома.
Значит, есть кому похоронку получить.
– Найдется. А ты чего такой злой, может, дома ее об тебе получить некому?
– Нет, есть, родственников хватает.
– Так ты бы вот
– А, один черт!
– Ну, как желаешь. Только я тебе так скажу. Ты хоть не для себя, а для близких тебе людей сохраняйся по возможности. Допустим, тебя не будет, а им как это переживать?
– Вы, товарищ политрук, мной командуйте, а семья моя для вас совсем ни к чему.
– Как же так ни к чему?
– изумленно развел руками Трушин.
– А зачем мы здесь с тобой, как не для них?
– Чего вы мне вкручиваете? Разве каждый тут за свою семью стоит?
– Обязательно. И в первую очередь.
– Не по-партийному вы со мной говорите.
– Это почему?
– Потому, что не состою.
– Ну ты не состоишь, а я-то состою. Так что ж, по-твоему, я должен одно партийным говорить, а другое - беспартийному?
– Ваше дело такое - дух поддерживать, на каждого свой ключ.
– Ты что ж, полагаешь, люди тут свои души на замке держат?
– Обыкновенно, у каждого свое.
– Свое-то свое, а замок - это одна тяжесть, и больше ничего.
– А вот вы мне скажите, мог я на себя замок этот навесить или не мог? Подобрал я с убитого бойца его патроны, а отделенный после боя у меня их пересчитал и при всех бойцах поставил по команде "Смирно" - и того, будто я в воронке отлеживался и солдатский долг забыл. Обидно.
– Что ж ты не разъяснил?
– Разъяснишь, как же, когда стоишь по команде "Смирно" весь вытянутый. А он обозвал и ушел.
– Ладно, будет у меня с отделенным особый разговор.
– Не надо.
– Почему?
– У отделенного семейство на оккупированной территории. Переживает. Сам без оглядки в бою, ну и с других того же требует.
– Так ты его что, извиняешь?
– Нет, зачем. Будет бой, я ему докажу.
– Что ж, правильно, раз так запланировал для себя. Значит, докажешь отделенному?
– И докажу!
– А я, понимаешь, сам в тебе ошибся. Гляжу, оцепенел боец, винтовка землей присыпана, сам тоже. Решил агитацию развести, а выходит, ни к чему.
– То есть как это ни к чему?
– обиделся боец.
– Что я, политбеседы вашей не понимаю? Понял же.
– Чего же ты постиг, какой тезис?
– Ну, про то, что и отделенного надо по-человечески понимать, как вы вот со мной поговорили, понял. Вы не за винтовку сразу меня в разговор взяли, не почему солдат такое упущение имеет. Сначала понять его пожелали по-партийному, понять по-человеческому. А потом про упущение. И за это я вам скажу. Я ведь почему скис? Не из-за отделенного. Немец бьет, того и гляди тебя насовсем свалит. А мне покурить даже не с кем. Думаю, подойду к бойцу, даже со своим кисетом. А он табака не возьмет. Про патроны неистраченные мои вспомнит и не возьмет.
А стану про патроны объяснять, как на самом деле было, может и не поверить.
– А я же тебе верю.
– Так я вам сказал почему? Думал, вы только советовать будете, как врага бить, а вы со мной про дом заговорили.
– Сначала про звезды, - напомнил Трушин.
–
И весь этот разговор шел в пламени, в грохоте взрывов, в чаду сгорающей взрывчатки, в землепаде, начиненном осколками, визжащими, как страдающее животное, и прерывался он только для того, чтобы Трушин мог подняться в секунды затишья и взглянуть, не идут ли фашистские танки.
Когда Трушина спрашивали: почему молчат наши орудия?
– он отвечал изумленно: "А чего им себя высказывать? Фашисты сильно свои огневые позиции обнаружили и, видать по всему, полностью сегодня себя обнаружат. Наши засекут и в соответствующий момент их погасят. Артиллерийские разведчики где сейчас? Впереди нас выползли. Засекают, подсчитывают. Без всяких удобств на открытой местности работают, где ни щелей, ни окопов, все тело наружу. А на кого они работают? На нас. Вы что же думаете, у наших огневиков за вас душа не болит, не видят они со своих позиций, как немец тут снарядами почем зря колотит все пространство? Видят. Знают. Переживают. Но бой - это не драка: он тебе, ты ему. И еще неизвестно, что в нем важнее - ум или храбрость. Хотя без смелости ума в бою не сохранишь, ум от нее зависит. Смелость с умом - это и есть доблесть. Вон, к примеру, Ходжаев выполз на танкоопасное пространство с противотанковой миной, привязал ее на длинном проводе, залег в воронке и, когда фашистские танки пошли, проводом подтянул мину под самую гусеницу, ну и все, порядок.
Весь маневр провел лежа на брюхе в воронке, и осколки не тронули, в танк не приметил одиночного бойца в сторонке".
– А автоматчики ему очередь саданули.
– Задели. Но живой все-таки. И с орденом. Ему генерал в госпитале прямо к нижней рубахе орден привинтил. Обмундирование забрала хозчасть госпиталя. Одну нижнюю рубаху оставили. Больше никакого своего имущества при нем нет. Рубашка, орден да бинты. А опыт Ходжаева - с миной на проводе танк подлавливать - при нас остался. Облагодетельствовал он нас своим умом. И теперь много желающих по-ходжаевски с минами действовать. Некоторые даже позволили себе свое же минное поле обворовывать, тянут как с огорода тыквы. Это уже неправильно. Можно с саперами договориться. Попросить об одолжении. Хоть им не положено мины на руки раздавать. По-человечески всегда договориться можно. А то есть у нас такая манера своевольничать, не спросясь. И в гражданской жизни.
Я, например, всегда в инструментальном сам для себя резцы изготавливал в нерабочее время по своему вкусу. После работы в шкафчике своем укладывал. Прихожу, беру, гляжу: что такое? Иступлены и в побежалых цветах от перенакала. А кто это себе позволил? Наш Рябинкин на скоростное резание себя пробовал моим инструментом, не спросясь. Я его спрашиваю:
"Как же ты мог такое бесстыдство позволить?"
А он молчит. Физиономия зябнет, уши вспухли.
Говорю:
"Какую же ты скорость станку давал?"