Пётр Рябинкин
Шрифт:
Внимательно прислушиваясь к музыке, доносившейся от одной из немецких землянок, Рябинкин определил:
– Патефон. Надо засечь эту землянку.
– И деловито пояснил: - Ребята довольны будут обзавестись патефоном.
– Потом, так же напряженно прислушиваясь, сказал огорченно: - Пожалуй, скоро не возьмем.
– Спросил: Слышишь, бревна с грузовиков сваливают? Значит, пополнение ждут новое. Блиндажи строят. А вон, видал, сугроб вроде в воздухе висит. Это на маскировочную сетку над батареей снег нападал. Не стряхивают сетку, вот и раскрылись. А вообще немец маскировку художественно под местность
Спустя некоторое время Рябинкин сказал встревоженно:
– Чего-то Куприянова не слышно. Ты побудь, я до него схожу.
Но Куприянов объявился сам, с немецким автоматом на шее и катушкой немецкого провода на детских салазках с сиденьем, обитым по краям тесьмой с помпончиками. Куприянов сказал сипло:
– Пошли!
Салазки, которые тянул за собой Куприянов, звонко шуршали полозьями по насту.
– Да брось ты их!
– приказал Рябинкин.
– Нет уж, - сказал Куприянов, - довезу.
– Произнес озлобленно: - Я как увидел, что он на ребячьих санках свою катушку волочет, ну все...
– Показал окровавленную ладонь. Объяснил: - Прокусил он мне все мясо, пока я его за пасть держал, а другой рукой наспех давил.
– Пожаловался: - Озверел я сильно за эти детские санки. А то можно было б наганом запросто успокоить.
Возвращаясь в свое подразделение, разведчики зашли на НП к артиллеристам. Наблюдательный пункт был вынесен далеко за пределы оборонительного рубежа. Это была щель, выкопанная под брюхом подбитого танка, башня которого валялась невдалеке, отброшенная взрывом снарядов из боекомплекта.
Куприянов снял с шеи немецкий автомат, подал младшему лейтенанту-артиллеристу, сказал:
– Вам от нашего стрелкового подразделения.
– Добавил: - За то, что аккуратно огонек кладете.
– Спросил: - Ну как ваш бог войны, не кашляет?
– Пришли новые системы, - похвастался артиллерист.
– Ну а вы сами как?
– Отлично, - оживился младший лейтенант.
– Теперь без ошибки на слух определяю, стреляет пушка или гаубица и какого калибра, стоит ли орудие на открытой позиции, или в дзоте, или в железобетонном доте. А ведь, представьте, в свое время считал непостижимым таинством, как это дирижер может одновременно улавливать звучание каждого в отдельности инструмента в оркестре.
– Вы что же, музыкант?
– У меня голос, - смущенно сказал артиллерист.
– Но вместо музыкального училища поступил в артиллерийское.
– Это почему же?
– Так, - сказал артиллерист и, потупившись, объяснил: - Папа погиб в Испании.
– Понятно, - сказал Куприянов. И, вытащив из ватника "вальтер", произнес твердо?
– А это к автомату в придачу от меня лично.
– А что у вас с рукой?
– спросил младший лейтенант.
– Травма на производстве, - сказал Куприянов и небрежно сунул израненную руку в карман.
Доложив о выполнении задания, Рябинкин вернулся в землянку. Положив толсто забинтованную руку для мягкости себе под щеку, Куприянов спал. Прохоров писал, склонившись к коптилке, сделанной из сплющенной на конце гильзы зенитного снаряда, вместо фитиля в ней тлел зажатый вигоневый носок.
– Ей пишете?
– опросил Рябинкин.
– Да, - сказал Прохоров и предложил: - Хотите прочту?
Рябинкину
– Валяй, - сказал Рябинкин.
Прохоров читал свое письмо так, как требовал учитель русского языка в ФЗУ от Рябинкина, - "с выражением". Письмо было написано складно и даже красиво, особенно в том месте, где Прохоров описывал блиндажи, землянки, орудийную пальбу. Рябинкин, слушая, кивал одобрительно головой и даже заметил, что про воинский долг Прохоров написал не хуже, чем даже в "дивизионке" печатают. Но про самое главное Прохоров писал не своими словами, а из стихов, и хотя стихи были ничего, хорошие, по получалось, что он вроде как брал взаймы чужое, как брали взаймы ребята пиджак или новые ботинки, чтобы сходить на свидание.
Прохоров сообщал своей девушке, что, когда его послали в боевое охранение, он думал только о ней. Но это же, решал про себя Рябинкин, неправда. Хотя это не разведка, не может человек, да еще первый раз пойдя в боевое охранение, так думать. Рябинкин бесчисленно бывал в разведке, но всякий раз, когда давал Трушину партбилет, зябнул душой. Выходило, что он опасался, как бы немцы, шаря в его карманах, не обнаружили бы, кто он такой был, этот советский павший боец.
Опустив глаза, рассматривая свои валенки, Рябинкин спросил глухо:
– Ты что же, Прохоров, ничего такого не переживал, находясь в боевом охранении, действительно о ней только думал, и больше ничего?
– Ну что вы!
– удивился Прохоров. Сообщил доверчиво: - Меня все время беспокоило, дослал я патрон в казенник или не дослал. Хотелось проверить. А затвором щелкать нельзя. Очень мучился такой мнительностью.
– Так, - протяжно произнес Рябинкин. Глядя пристально в глаза Прохорова, спросил сурово: - А ты бы вот и написал фактически насчет винтовки. Это у всех вначале такое бывает беспокойство.
– Но ведь это ей неинтересно.
– Так, - еще раз сказал Рябинкин. Спросил: - Ну как у Куприянова, ничего, обошлось с рукой?
– Вы знаете, он все-таки жестокий человек, - объявил Прохоров. Задушил немца и спит спокойно.
– Не жестокий, а душевный, - твердо сказал Рябинкин.
– До меня сразу не дошло, откуда у фрица детские саночки. А он сразу от этого зашелся. Чувствительный на подлость. А спит он не спокойно. Откуда ты знаешь, что у него на душе? Ты вот сам убей, а потом скажи, как после такого спится. В то, что Куприянов про ребятенка думал, у которого фашисты санки отняли, я верю. А тебе почему-то не очень.
– Почему же? Ведь это обидно.
– Может, я тебя и не понял, как ты не понял Куприянова. У каждого человека своя душевная механика. Только и всего...
И не то что после всего этого Рябинкин испытал горечь, потеряв надежду найти в Прохорове особенного, интересного человека, каким он вначале ему показался, просто ему было совестно перед Владимиром Егоркиным, которого он не взял в разведку за то, что тот внушал молодому солдату, что дорожить на фронте человеку вроде как нечем. Из-за своей душевной раздраженности внушал такое.