Петр Великий (Том 2)
Шрифт:
Крепнувшие с каждым часом убеждения стрельцов в необходимости расправиться с Нарышкиными и передать всю власть Софье становились постепенно непреложною истиною и для Фомки.
Так шло до тех пор, пока стрелец не попал как-то на тайную сходку работных людей, холопей и гулящих.
Выборные от стрельцов увещевали сходку примкнуть к смуте, извести ненавистных бояр, сторонников Нарышкиных, и тем добиться лучшей доли.
Но сход упрямо стоял на своём.
– Милославские ль, Нарышкины ли – одна нам лихва. Не всё ли едино, пред кем выю гнуть да на кого работать?!
Выслушав терпеливо упрямцев,
– А ведомо ль вам, что порешили мы изничтожить холопий и судный приказы да все кабальные записи по ветру пустить?
Фомка свысока оглядел сход и самодовольно потёр руки.
– Слыхали, брателки, что мы сулим вам?
Один из гулящих подошёл к Фомке и незло нахлобучил ему на глаза шапку.
– Шёл бы ты к родительнице под подол перст свой сосать, а не бахвалиться перед голытьбою честною! Мы-ы-ста! Ишь ты, витязь огородный нашёлся! Тоже – мы-ста да я-ста!
Фомка обиженно замолчал. Спор продолжался. Каждая сторона крепко отстаивала свои предложения, не поддавалась никаким уговорам.
– Деревни поднимем! Тьмы-тем людишек на Москву приведём, – потрясали кулаками работные и гулящие, – ежели обетованье дадите, что избивать будем не единых Нарышкиных, но заодно и всех вельмож!
Стрельцы не рисковали принять на себя такое дело и, как могли, упирались.
– Много ль было корысти от разинской затеи? – ссылались они на минувшие дни. – Ещё в пущую неволю попали убогие. А почему приключилось сие? – И точно малым детям, вдалбливали слово за словом: – Поддадимся ежели на сторону Милославских, одни ли застанемся? Не может того приключиться, все бо худородное дворянство тогда за нас горой поднимется. И прокорм, и снаряжение, и казна – все тогда под рукой у нас будет. А откажемся ежели и от худых и от высокородных – погибнем. Голодом изойдём…
Так и не пришёл ни к какому решению сход. Фомка покинул товарищей и свернул в Тюфелеву рощу, что у Симонова монастыря.
Странное, новое чувство овладевало им. То, что ещё только утром казалось ему непреложною истиною, как будто начинало тускнеть, – расплывалось, отравленное неожиданными сомнениями. «Да доподлинно ль уж и правы стрельцы? – вслух спрашивал он себя и больно пощипывал чуть пробивавшиеся усы. – Не едина ли туга крестьянская, что Нарышкины, что Милославские?»
Невесёлый, всё больше путаясь в противоречиях, мучительно гадая, за кем осталась на сходе правда, Фомка зашёл далеко за город и только поздно вечером, уже подходя к избе дядьки, вспомнил, что Родимица обещалась встретиться с ним после вечерни. «А, да ляд с вами со всеми! – махнул он рукой. – Уйду я от сует ваших в скит».
Кто-то окликнул его. В то же мгновенье чьи-то руки легли на глаза Фомки. Он хотел вырваться, но вдруг обмяк и провёл затрепетавшими пальцами от локтей к кистям женских рук.
– Ты, Родимица?
– Я-то я, а ты ли вот, ты, гулёна?
Постельница прижала к своей груди голову стрельца и с укоризной вздохнула.
– Так-то ты ласточку свою дожидаешься?
Фомка обнял Федору и молчал.
– Не томи же, сказывай, с кем миловался? – как будто со смехом спросила постельница, но сама с недоумением почувствовала, как падает её сердце.
В избу они не пошли, а, склонив друг к другу на плечо голову, отправились огородом к овину.
Чёрный бархат неба в дальних краях изредка шуршал отзвуками волнистых раскатов весеннего грома. Вольно раскинувшаяся Иерусалим-дорога тонула в молочном тумане. В прудке, у овина, поёживаясь от ночной прохлады, купались звезды. Сгорбившись, одинокими странниками уходили куда-то в мглу одетые в лёгкую ризу тумана, неуютные московские избы убогих людишек.
– Одни мы… словно бы во всём мире Господнем опричь нас с тобою да звёздочек ясных и нет никого! – умилённо шепнула Родимица.
– А ещё и думок кабы не было, в те поры доподлинно остались бы мы с тобою во всём свете одни, – покачал головою стрелец.
Родимица судорожно впилась пальцами в его плечо:
– Все об ней думу думаешь?
– Об ком, не разумею?
– Об той, с коею миловался намедни. О зазнобе своей!
Фомка многозначительно улыбнулся:
– А хоть бы и так? Тебе-то что?
– Ну и исходи думкой своей, а меня не займай! – вскочила она с бревна, на которое они было уселись, и шагнула к тыну.
Сердце Фомки заколотилось гулкими, хмельно отдававшимися в голове ударами. «Не насмехается, любит!» – гордо решил он и почувствовал, как к глазам подступают счастливые слёзы.
Он протянул руки к Федоре.
– Не досказал я… Есть зазнобушка, доподлинно так. Вот она! Ласточка!
И, прыгнув к Родимице, припал в горячечном поцелуе к её щеке.
Постельница не узнавала себя. Все её затеи так же быстро рушились, как и созрели. Юный стрелец, помощью которого она думала воспользоваться для выполнения своих замыслов, вдруг вырос в её глазах, стал желанным, родным и близким. Сколько раз шутила она с любовью, отдавала легко и просто, без брезгливости и возмущения свои ласки, коли нужно было это для дела, затеянного царевной! Все проходило мимо, не задевая души. Но вот пришёл конец её воле. Она смутно чувствовала это давно, с первой встречи, но теперь поняла окончательно. Иначе зачем же налилось звериной злобою её сердце при одной мысли, что Фомка был у какой-то другой женщины и, может быть, целовал её.
И то, что она почувствовала и бесповоротно поняла, не поразило её и не взволновало. Так должно было случиться, надо было. Как будто шла она по знакомым улицам, мимо примелькавшихся людей и домов, и остановилась у родного крыльца. И всё, что было раньше, что встречалось в пути, бесследно позабылось, исчезло из памяти. Остались лишь она и тот, к которому шла безразличными, знакомыми улицами. И теперь не он, а она пойдёт за ним дальше. За этим худеньким человеком с синими глазами и бледным, вытянутым, точно скорбно удивлённым лицом, ласковым, как пробившийся из земли первый стебелёк травки, и близким, как и не отлучённый ещё от груди первенец.
Так думала, тиская в объятиях своих восемнадцатилетнего Фомку, тридцатилетняя женщина.
А Фомка в свою очередь уже твёрдо знал, что обрёл смысл жизни, и не сомневался в том, что правда там, где голос Родимицы, где горячий и полный любви её взгляд, где дурманящий запах шёлковых куделёк, выбившихся из-под белого платочка.
«Пусть! – жмурился он. – Пусть хоть на край света ведёт!»
Так думал Фомка, подменив суровую явь мечтой и веря мечте, как яви…
Светало, когда из овина вышли Родимица и стрелец.