Петровка, 38. Огарева, 6. Противостояние (сборник)
Шрифт:
– Тоже верно. Слушай, у меня есть к-крахмальные рубашки?
– Ты сегодня совсем не похож на себя. Сначала пенсия, потом крахмальные рубашки. Где логика?
– Я ее оставляю на Петровке, в с-сейфе. Без нее мне легче дышится. Это довольно каверзная штука – логика.
– У тебя плохое настроение? Что-нибудь стряслось на работе?
– Да нет, ничего особенного.
Галина Васильевна отошла к шкафу и стала перебирать ящик с бельем.
– Бедный мой Садчиков! – сказала она, вздохнув. – У тебя нет крахмальных рубашек.
– Плохо. Вообще мне надо купить несколько крахмальных рубашек.
– Их не покупают. Их крахмалят дома.
– Это я хитрил. Только дети думают, что соленые огурцы растут на грядках.
– Городские дети…
– Деревенские тоже. До г-года.
– До трех.
Садчиков предложил:
– Сойдемся на двух, а?
– Ты ужасно
– Тебе б-больше нравится «разойдемся»? – спросил Садчиков.
Галина Васильевна обернулась к нему, закрыла ящик с бельем и медленно ответила:
– Иногда.
– Что с-с т-тобой?
– Ничего.
– Я спрашиваю т-тебя.
– А я отвечаю. Это твой обычный ответ. «Ничего» – и все тут.
– Ты же умная ж-женщина.
– Боюсь, что ты ошибаешься. Сейчас с умными женщинами туго. А особенно с женами.
– Что с т-тобой, Галка? – повторил Садчиков.
– Ничего, – ответила она и, взяв его белую рубашку, ушла в ванную комнату.
Он вошел к детям. Они спали, разметавшись в своих кроватках. Садчиков любил подолгу смотреть, как они спали. Тогда все дневное, тягостное отходило, растворялось, а потом исчезало вовсе.
«Семь лет, говорят, критический срок в браке, – думал он. – Сначала три года, потом семь, а потом одиннадцать. Если пережить эти три рубежа, тогда все будет в порядке. Значит, три мы пережили. Сейчас остается пережить семь. А что, собственно, случилось? Почему она сегодня такая? Просто отмечает семилетие как фактор? Если б ей делать нечего, а то ведь и в клинике работает, и дома. А почему, собственно, я сразу начинаю с нее? Может быть, начинать надо с меня? Наверное, да. Хотя считается, что в семье всё от женщины. От нее идут и спокойствие и неурядицы. Считается? А почему так считается? Черт, как бы сохранить – внешне – все атрибуты влюбленности? Женщины все-таки ужасно любят внешние проявления влюбленности. Они смущаются, когда им целуют руку, но им же это нравится. Разве нет? Теперь буду каждый вечер целовать Галке руку, – усмехнувшись, решил Садчиков, – может быть, это ее успокоит…»
…Она разводила крахмал на кухне и плакала так, чтобы он не мог ее слышать. Думала: «Мы с ним живем вместе, а ведь я ему чужая. Он живет своим делом, куда мне нельзя соваться, иначе по носу дадут, как любопытной кошке. А разве все так должно быть? Зачем же тогда одна крыша? Или это во мне говорит наша исконная бабья дурость? Что мне надо? Он не пьяница, не гуляка – чего же еще? Но ведь подло так думать по отношению к себе самой. Это значит – совсем не уважать себя. Раз водку не пьет, и с чужими бабами не спит, и деньги домой приносит – значит, все хорошо, да? А сердце хочет еще чего-то… Тот маленький красный комочек, который я режу и шью, он хочет чего-то еще, того, чего у нас нет. А чего у нас нет? Журналов вслух не читаем? В зоопарк с детьми не ходим? Чего же мне надо? Может быть, я негодяйка просто-напросто? Может, это во мне инстинкты разгулялись в тридцать пять лет, а я под них подвожу основу?»
Галина Васильевна вздрогнула и стала быстро мыть лицо, чтобы он не заметил, как она плакала. Потом она накрахмалила рубашку и тихонько позвала:
– Милый, не сердись, пожалуйста, это я просто дура.
Но Садчиков не слышал ее. Он спал, укрыв голову подушкой, и стонал во сне.
Галина Васильевна присела на стул возле кровати и долго смотрела на спящего Садчикова.
«Ничего у нас не выйдет с ним, – вдруг отчетливо и горько поняла она. – У него своя жизнь, а у меня – своя. Только моя жизнь интересней его: когда я в клинике, среди моих друзей, я себя чувствую совсем иначе. Я ведь прощаю и Григорию Павловичу, и Роману, и Нине Константиновне то, что никогда бы не простила Садчикову: и злую шутку, и даже крик – Роман кричит как полоумный, когда делает обход… Зачем же я мучаю бедного Садчикова, которому стольким обязана? Развестись? А ведь он меня любит… Никто и никогда так не будет меня любить, как он… Хотя, может быть, важнее, чтобы ты любила, а не тебя любили… Как это говорят юристы – “модус вивенди”? Наверное, нельзя оставлять детей без отца… Надо жить, сохраняя приличия, хотя нет ничего страшнее, чем брак без любви… Все равно рано или поздно это отомстит нам – и мне и ему… Сказать ему, что надо расстаться? Он не поймет… Добрый, милый Садчиков… Он не поймет… Он живет по своим законам, и он решит, что я спятила… И – наверное – правильно решит…»
Чита и Сударь
Как правило, люди не очень умные обладают изумительным чувством интуиции. Это труднообъяснимо, но это так. В тот самый день, когда пришел Сударь и попросил спрятать пистолет, Чита испугался, но давнишнему другу отказать не посмел. С тех пор он стал бояться ночевать дома один. Он приглашал свою любовницу Надю – натурщицу из художественного училища, но все равно не мог заснуть до трех, а то и пяти часов утра.
– Надя, – шептал он, – ты только не спи.
– А что? – сонно спрашивала женщина.
– На лестнице кто-то стоит, – говорил он. – Ты никому не рассказывала, что у меня будешь?
– Любовнику говорила, – сонно шутила Надя и отворачивалась от него к стенке.
– Надя, – шептал он, – ты завтра днем поспишь, а пока лучше поговори со мной.
– Да ну тебя… Зазывает, а сам только говорит. Что я тебе, для собеседований нужна? Или для любви?
Надя снова засыпала, а Чита лежал и смотрел в потолок. Он не мог себе объяснить, чего он боялся, но страх был четок и осязаем. Особенно под утро, когда воцарялась тишина и все вокруг делалось непроглядно темным, а потому зловещим. Эти ночи без сна казались ему бесконечными. После трех дней Чита понял, что дальше он так не может. И он пошел к Сударю…
Сударь жил на окраине, в новом доме, где им с матерью дали однокомнатную квартиру после того, как отец Сударя был арестован по делу Берии органами государственной безопасности.
Мать круглый год жила в Сухуми, у мужа покойной сестры, а Сударь был здесь, в Москве. После того как отец был арестован, Сударь продолжал работать тренером. Он был хорошим бегуном, но мастером спорта не стал, потому что пил. Когда был отец, он не думал о деньгах. Когда отца не стало, он начал думать о деньгах. Сначала он занялся перепродажей магнитофонов и приемников. Он заработал сразу несколько тысяч рублей, часть пропил, а часть положил на сберкнижку. Потом, почувствовав, что перепродажа магнитофонов – шаткое и опасное дело, он переключился на спекуляцию рыбой. У Сударя была «Победа», он уезжал в пятницу на Большую Волгу, покупал задарма в рыболовецком колхозе двести килограммов свежих окуней, а в субботу утром уже стоял около ворот Малаховского колхозного рынка. Здесь у него были свои люди, они брали товар оптом, и Сударь увозил домой пару тысяч: на неделю ему хватало. Потом барышников забрала милиция, и Сударь, приехав в субботу к условленному месту, остался ни с чем. Рыба протухла, и он, помотавшись по московским базарам без толку, ночью выбросил ее в Москву-реку. Приехав домой, он напился до зеленых чертей и начал бить о стены блюдца и чашки.
Утром он долго не мог сообразить, что с ним. Голова трещала, во рту было горько, руки тряслись. Он поехал на стадион, но вести занятия не мог, потому что очень мутило. Его строго предупредили, а занятия перенесли на другой день. Сударь уехал за город, туда, где раньше у них была дача, и лег в высокую траву.
«Ненавижу все! – пронеслось в мозгу. – Все и всех ненавижу. Они у меня отняли то, что было моим. За это они должны поплатиться».
Сударь лежал в траве, смотрел в небо и продолжал думать: «А кто они? Люди. И те, которые наверху, и те, кто внизу. Все они виноваты в том, что случилось со мной». Сударь вспоминал, что с потерей отца он лишился всего, к чему привык с детства. А привык он к шоферам, которые возили его с девушками за город; к паюсной икре и дорогим коньякам, которые обычно пил отец; к лучшим портным и к деньгам, которые были у него всегда. Впервые отец дал ему денег, когда он учился в пятом классе. Мальчик попросил отца в воскресенье помочь ему с арифметической задачей – у него никак не сходился ответ. Отец достал из заднего кармана галифе пачку денег и сказал: «Пусть тебе наймут репетитора». Потом он научился понимать – что можно было просить у отца, а что – нельзя. Он понял, например, что нельзя просить отца пойти с ним в зоопарк или в Парк культуры. Он завидовал тем ребятам, которые ходили с родителями в кино и театры – он был этого лишен. Он не мог просить отца сыграть с ним в «морской бой», в «слова» или в шахматы. Но зато – став взрослее, он себя успокаивал этим, – он всегда мог попросить у отца машину, деньги, путевку на юг. Но он помнил, и сейчас до ужаса ясно видел, как отец, вернувшись с работы под утро, бледный, с белыми глазами, бил мать нагайкой, а потом запирал ее в уборной и приводил к себе молчаливых пьяных женщин. Сударь помнил, как отец, загнав его в угол, избил до полусмерти. Сударь на всю жизнь запомнил страшное лицо отца, его синюю шею и железные кулаки, поросшие белыми торчащими волосинками. Сударь тогда мечтал о том, чтобы отец умер, а им бы дали пенсию и оставили машину, дачу и шофера. Но отец не успел умереть. Его расстреляли вместе с Берией.