Петру Великому покорствует Персида
Шрифт:
— Пущай помнят сей день и не дерзают впредь осмеливаться на столь наглые вылазки, — угрюмо пробасил Пётр. — Отмщение будет жестоким стократно.
Ему было много говорено о коварстве горцев, о том, что они с великою ревностью оберегают свои владения от вторжения чужеземцев. Но он никак не мог взять в толк одного: как можно было поднять руку на переговорщиков, посланных с единственной целью — оповестить о прибытии великого белого царя хоть и с войском, однако же с мирными намерениями. Сколь же жестоки и вероломны эти народы,
— Истинные дикари, не ведающие никаких законов, даже писанных в Коране Магометом, — поддержал государя Пётр Андреевич Толстой. — И обращение с онымн злодеями должно быть сурово.
Князь Дмитрий мыслил на сей счёт инако. Но, видя угрюмость государя, почёл за лучшее покамест не высказываться, а выждать иного расположения Петра. Ибо знал, что государь неукротим во гневе. А гнев — отец несправедливости, неправедности.
Пётр же был гневен. Той мести, которая пала на горцев от рук казаков и гренадер, ему казалось мало. Он измысливал свою. Дабы долго помнилось меж горского народу, как отмщают русские за коварство, за смерть безвинных воинов. И дабы осталось глубокой зарубкою для их поколений.
— Надобно измыслить такое, дабы не дерзали впредь, — повторял он, сидя в своём походном кресле и обращаясь к Апраксину. — Гарнизоны наши тут поставлены будут. Их безопасность — наша забота. Стало быть, надобно обеспечить её всеми мерами воинскими. А средь них — страх. Пред жестоким отмщением за каждую жизнь нашего солдата. Как ты мыслишь, Фёдор Матвеич?
— Согласно с тобою, государь. Ибо иного способу нет, нежели под страхом жесточайшей мести охранить их благополучность в сей дикой стране.
— Полонянников их содержать в нарочитой строгости, а как с ними поступить, о том решим по снятии лагеря, — заключил Пётр.
Впрочем, на месте этом долго не задержались. Ещё день был дан кавалерии на пастьбу изнеможённых лошадей, благо травы, питаемые подземными источниками, были зелены и тучны, а сама вода колодезей и ключей словно бы сладка. Однако то было место побоища, кровавое поле, и пребывать в нём долго претило всем. А потому двадцать первого августа лагерь стал сниматься с места.
Предшествовала же этому экзекуция, о которой князь Дмитрий не мог вспоминать без содрогания.
С утра Пётр объявил свой вердикт: всех пленников казнить в назидание их соплеменникам.
Их было двадцать шесть. Старые и молодые, причастные к нападению на российское войско и вовсе безо всякой вины взятые в заложники.
Всем министрам и генералам велено было явиться в царский шатёр для краткого трактаменту, как объявили денщики.
Пётр был хмур, и его короткие усики топорщились словно иглы: первый признак того, что государь не в расположении.
— Желал бы я всех сих диких людей повесить, — объявил он, — но нету ни вервий, ни виселиц. А потому повелеваю их аркебузировать безо
Все молчали.
— Ты согласен с таковою мерою? — обратился Пётр к Апраксину.
У генерал-адмирала что-то забулькало в горле, он силился вытолкнуть из себя какой-то звук, но не смог и только кивнул.
— А ты, Пётр Андреич?
— Твоя воля, государь, — отвечал Толстой.
— Твой черёд, князь Дмитрий...
— Ваше величество, не надобно крови. — Голос князя чуть дрожал. — Великому монарху пристойно великодушие. Мера сия вызовет лишь озлобление окрестных племён, они все ополчатся против нас. Добронравию вашего величества не будет веры...
— Ишь какой ты добренький, княже, — злобно усмехнулся Пётр. Видно, слова князя подняли из самых глубин памяти тёмные кровавые картины, рот его был ощерен, глаза готовы были выскочить из орбит. Вид его в эти мгновения был страшен.
Под куполом шатра воцарилась мёртвая тишина. Слышно было лишь хриплое астматическое дыхание Толстого, остальные окаменели.
— Ну! Чего молчишь, князинька! Добра тебе захотелось, великодушия! А наших убиенных без вины переговорщиков ты забыл?
— Как можно забыть, государь...
— То-то! Не забыл, значит, значит, помнишь. И я помню. О, сколь много во мне отложилось — от стрелецкого бунта до Полтавской баталии. Головы самолично рубил, га! — хрипло выкрикнул он. — Добреньким быть — беды не избыть, слабым слыть. Не-е, пущай страшатся, пущай знают — за кровь великою кровью ответим. А тебе, княже, яко добренькому, я тотчас дело поручу... Сколь их? — неожиданно обратился он к Апраксину.
— Двадцать шесть душ, государь, — смиренно отвечал генерал-адмирал, наклонив лысую голову, на которую не успел вздеть парик.
— Ступай к себе, княже, да напиши с десяток объявлений на их языке, что сии люди казнены смертию в отмщение за не слыханное во всём свете коварство, учинённое над безвинными переговорщиками нашими. И одно письмо особо — где подробно о сём происшествии изъясняется. Сие должно сделать быстро. Мы дотоль в поход не тронемся, покамест ты всех сих бумаг не напишешь. Ступай же.
— Государь, негоже казнить пленных, — неожиданно вырвалось у Кантемира.
— Ступай! — рявкнул Пётр, и полотняная крыша над ним дрогнула, а все, кто был при сём, машинально втянули головы в плечи. — И не помедли!
Князь ссутулился и на нетвёрдых ногах поплёлся в свою палатку.
— Послать команду по заготовку жердей. Должно им быть прочными, дабы можно было вколотить их в землю да привязать казнимых, — распорядился Пётр.
С уходом князя Дмитрия атмосфера словно бы разрядилась и все сделались деятельны. Одни отправились готовиться к маршу, Фёдор Матвеевич Апраксин лично снаряжал команду порубщиков, давая объяснения, штаб-офицеры приказали батальонным сворачивать имущество да выводить людей строем к походу.