Пианисты
Шрифт:
— Таким образом в ваш дом пришла музыка?
Она кивает. Я так и вижу Человека с карманным фонариком, который ходит по гостиной и налаживает свое оборудование, доводя звук до совершенства. Она рассказывает мне о музыке, которую по его настоянию слушала в детстве. Симфонии Чайковского. Три последние. Снова и снова. Особенно скерцо из Патетической симфонии. Она пытается что-то мне сообщить, что-то важное, думаю я. Не только то, что она росла в атмосфере драматических чувств.
— А твоя мама слушает музыку?
— Конечно, она крутит пластинки и не обращает внимания на звук. Надеюсь, ты понимаешь,
Я иду рядом с Аней и слушаю ее историю. Ястреб исчез. Мы мирно бредем среди высоких елей. Иногда нас обгоняют гуляющие компании, и пешком, и на велосипедах. Но у нас впереди много времени.
— Почему мы никогда не видели тебя на концертах?
— Это объясняется просто. Папа перестал интересоваться концертами с тех пор, как концертный зал появился у нас в гостиной.
Она говорит, что родители опасались отпускать ее в город одну. Отец панически боялся, что с ней что-нибудь случится. К тому же они оба, и мать, и отец, часто работали сверхурочно.
— Но все-таки? — удивляюсь я.
Аня смотрит на меня, задумывается и трясет головой.
— Не помню, чтобы мне когда-нибудь не хватало этих концертов. У нас дома было все. Папа создал для меня целый мир. Концертный зал все время был в моем распоряжении. Зачем мне «Солнце» Мунка? Для меня эта живопись чересчур конкретна. Зачем мне смотреть на шхеры Крагерё, когда я слушаю Онеггера? В таком случае я предпочитаю папины старые трубочные усилители и их таинственный свет.
Я смеюсь. Меня поражает, что она говорит так свободно, так уверенно выбирает слова. Мне хочется прикоснуться к ее руке, но, похоже, она начеку и успевает уклониться. Я делаю вид, что ничего не заметил.
— Понимаешь, папа и мама всегда очень заботились обо мне, — задумчиво и в свойственной ей немного высокопарной манере говорит она, в смысле языка она как будто пребывает в пятидесятых годах, ей как будто все время хочется обратиться ко мне на «вы».
— Может показаться, что единственный ребенок в семье должен чувствовать себя одиноким, но я никогда не была одинокой, потому что родители открыли для меня целый мир.
Человек с карманным фонариком отправил ее в частную школу, потому что хотел дать ей лучшее из того, что могли предложить культура и педагогика. Аня рассказывает о вечерах музыки, которые устраивались у них дома на Эльвефарет.
— Каждый четверг. Присутствовали только папа, мама и я. Папа часто повторял репертуар, который в тот день был в Филармонии. Тогда у него было право спросить с торжествующей улыбкой: «Что ты выбираешь, Берлинский филармонический оркестр под руководством Караяна или Оркестр Филармонического общества с этим вегетарианцем из Швеции? Он имел в виду Герберта Блумстеда. Папа не считал Блумстеда хорошим дирижером. А мне он нравился. У папы была целая сеть коллег, которые сообщали ему о новых и лучших пластинках. Но больше всего он прислушивался к словам Кьелля Хилльвега с улицы Карла Юхана, а он непревзойденный знаток музыки и исполнителей.
— Ты имеешь в виду из магазина Норвежского музыкального издательства? Мы все считаем его незаменимым.
—
— А теперь ты играешь почти на том же уровне, — бесстыдно льщу я Ане и тут же проклинаю себя, потому что должен был сказать, что она играет лучше. Но Аня как будто этого не замечает.
— Словом, Хилльвег рекомендует папе пластинки. Я первая слушала все новые пластинки, первая познакомилась с Жаклин Дюпре. Ты слышал когда-нибудь, как она играет?
Аня первый раз прерывает сама себя. Я замечаю это потому, что она неожиданно обнаруживает свои чувства, которые все время держала под контролем. Лицо у нее пылает так же, как оно пылало, когда я стоял у двери на сцену университетской Аулы, а ее несло на волне криков «браво!».
— Нет, — говорю я.
— Тогда я тебя с ней познакомлю! Пусть поработают папины трубочные усилители!
— А кто она?
— Жена Баренбойма. Ты не знал?
— А-а, — тяну я. — Виолончелистка? Я вижу перед собой энергичную молодую девушку, которая на сцене отдает себя всю без остатка.
— Да, — серьезно говорит Аня.
— У женщин свои отношения с виолончелью. Так же как и с лошадьми.
— Мы сейчас говорим о другом, — быстро замечает Аня.
Мы замолкаем. Кажется, я ляпнул что-то не то.
— Мы говорим о концертах, которые папа каждый четверг устраивал у нас дома, — произносит она наконец, словно ей тоже не нравится возникшее между нами молчание. — Я отношусь к звуку не так безразлично, как мама. Звук очень важен. По моему желанию папин музыкальный центр переносил нас в концертные залы Вены, Амстердама Лондона и Берлина. Нет, честно говоря, мне не была нужна Аула с мунковским восходом солнца.
Я иду и слушаю Аню, она уверенно чувствует себя в своей действительности. В ней нет сомнений. Я не вижу ни одной тени. Только прислушиваюсь к оттенкам. Ей шестнадцать, думаю я. Мне бы чувствовать себя таким же уверенным, таким же твердым, независимо ни от чего! Похоже, ее уже никогда ничто не сможет поразить или напугать, во всяком случае, при дневном свете, а не вечером в ольшанике.
Она рассказала мне многое, но не все. Трудно понять, как она могла жить так уединенно, в надежных рамках семьи. А ведь я слушал все те же произведения, что и она, думаю я. Те же симфонии, квартеты, романсы. Но на Мелумвейен у нас не было динамиков ни AR, ни Quad, передающих звучание оркестров, солистов и акустику разных концертных залов. На мамином допотопном приемнике мы ловили только средние волны. Мы с мамой, покачиваясь стоя, слушали Патетическую симфонию Чайковского, а помехи то появлялись, то исчезали, словно мы находились где-то в мировом пространстве. Аня спокойно и чинно, сдвинув колени, слушала музыку, тогда как мы с мамой исполняли воинственный танец, счастливые каждой новой находке и новой цели. Не уверен, что когда-нибудь я расскажу Ане об этом.