Пик коммунизма
Шрифт:
– Медицинский институт я закончила в Санкт-Петербурге, а родилась и выросла в небольшом поселке со смешным названием «Кокино». Его нет на большой карте.
– Кокино? Нет, не слышал о таком. Это в Сибири?
– Нет, что Вы, доктор Норд, Сибирь очень далеко от нас. А Кокино находится возле областного города Брянск, который расположен где-то посредине между Смоленском и Курском, к западу от Москвы…, – произнеся это, моя дочь Наташа вдруг осеклась, заметив, как внезапно побелело лицо доктора Норда. Тот машинально поставил кофейную чашечку мимо блюдца, в пепельницу, и не заметив этого, ошарашенно спросил:
– Что? Как Вы сказали? Вы сказали «Брьянск»? – я не ослышался… БРЬЯНСК?
– Ну да, Брянск.
– Брьянск! Брьянск! Но это же невероятно: Брьянск! Господи! Моя мать так часто произносила это слово «Брьянск»! – и на глазах доктора Норда навернулись слезы.
Конференция катилась дальше по расписанию, а Наташа продолжала сидеть с доктором Нордом за маленьким столиком небольшого кафе при гостинице, в которой проходил симпозиум,
Его отец, Рудольф Норд, сельский учитель из местечка Радерн, запрятанного в холмах Вестервальда, собиратель немецких сказок, поговорок, народных рецептов и сочинитель собственных сказок, был призван на фронт в сорок третьем году, когда Гитлеру потребовались резервисты для его тающей армии. Рудольфу Норду было тридцать девять лет. Ждать его с войны остались жена и двое сыновей – семилетний Юрген и двухлетний Дидрих. Учитель Норд попал под Севастополь, успел написать одно отчаянное письмо и замолк. Навсегда. Старший брат Юрген помнил отца хорошо и часто спрашивал мать: «Где наш папа?». Мать отвечала: «Скоро приедет». – «Он на войне?» – хотел знать брат. «Да, на войне». – «Он приедет генералом?» – спрашивал брат. «Нет, учителем», – отвечала мать и вытирала глаза, которые часто у нее слезились теперь, наверное, из-за плиты, на которой очень часто ничего не стояло. Чтобы дети не подумали, что она плачет и не принялись плакать тоже, она отворачивалась от них. «Пойду русских бить, чтобы папа скорей вернулся!», – решительно заявлял старший брат и бежал в поле, срубать палкой бурьян у дороги. Трехлетний Дидрих бежал вслед за братом со свистящим прутиком, чтобы помогать брату «бить русских». И хотя весь бурьян давно уже был срублен, но отец все не шел и не шел, а мать все повторяла: «Скоро, скоро он вернется…». Так шел год за годом, сыновья росли и уже ничего не спрашивали у матери, которая быстро старела и иногда все еще шептала сама себе: «Скоро он вернется…». Прошло много лет, давным-давно кончилась война, и оба сына Норда стали врачами, и вот однажды, в семьдесят третьем году на их старый адрес, по которому все еще жила мать, пришло письмо. Было оно из России, в сером конверте, на серой бумаге, отпечатанное на машинке, на русском языке, со штампиком вверху и синей печатью внизу. Матери стало плохо. Она не могла прочесть письмо, но повторяла только одно: «Это он…». Срываясь голосом, она вызвала сыновей по телефону. Дети бросили все и примчались в тот же день. В соседнем селе отыскали работника, украинца из «угнанных», не пожелавшего вернуться на родину после войны, и тот перевел им письмо.
То было официальное уведомление о смерти Рудольфа Норда от болезни, наступившей первого сентября тысяча девятьсот сорок восьмого года в больничном блоке лагеря для военнопленных номер такой-то города Брянска. И все. Больше ни слова. Отчего умер, где похоронен, как жил эти пять лет после того, как покинул родной дом? Это все осталось за пределами сообщения. Две точки на земном шаре – Севастополь и Брянск. Между этими, ничего не говорящими Нордам обозначениями на карте протянулась отныне личная струна войны осиротевшей семьи учителя Норда. И эта струна так и осталась резать жгучей болью их сердца. В перетянутом звоне этой, все еще стонущей и плачущей, давно минувшей войны, они лишь теперь расслышали тоскливый зов Рудольфа Норда: учителя, сказочника, доброго и не очень крепкого здоровьем человека, принадлежавшего сердцем и разумом не гитлерам с геббельсами, но Шиллеру и Гёте, Гоффману и Брехту, и братьям Гримм, и Гансу Христиану Андерсену, однако же именно Гитлером брошенный в топку безумной войны, чтобы сгинуть в ней безмолвно, бесследно и безутешно. Больше всего братьев мучила мысль о том, что они не слышали эту струну раньше, тогда, когда отец был еще жив. Может быть, если бы они слышали ее, то могли бы на этой же струне послать ему какой-нибудь подбадривающий сигнал, ответ, который он услышал бы и собрал силы, и остался жив… А мать горевала по-своему: «Я знала, что он жив, но не почувствовала, когда его не стало… это ужасно… он уходил, а меня не было рядом с ним…».
После получения письма из России, запоздавшего почему-то на двадцать пять лет, здоровье матери подкосилось. Возможно, что до этого она все еще жила своим заклинанием: «Он скоро вернется». Теперь, когда она поняла, что он не возвратится никогда, это ее сломило. Ей стало неинтересно жить на земле, и через несколько лет после получения письма в сером конверте, она умерла. А слово «Брянск» осталось в памяти у братьев. То ли проклятьем, то ли солнечным зайчиком, блеснувшим из космоса последним приветом от родного человека…
Когда доктор Норд завершал свой печальный рассказ, он откровенно плакал, не скрывая слез. Моя дочь плакала тоже. Она не застала войну, слава Богу – ни ту, ни какую-либо иную —, но даже сам след, само отражение войны в глазах и в душе другого человека, по которому она проехалась своими ледяными гусеницами, вызывает смятение, потрясение и горе.
И вот через какое-то время по просьбе Наташи познакомился с доктором Нордом и я. У меня в Брянске остались друзья, и мне захотелось что-то сделать для доктора Норда: человека, пострадавшего от этой последней войны не меньше, чем мои одноклассники, чьи отцы ковыляли на протезах через все мое детство, или те ребята из старших классов, чьи отцы не вернулись с войны вовсе.
В Брянске живет мой друг Соколов Николай Алексеевич, лесной инженер, умеющий растить и понимать лес. И еще есть там у меня Якушев Игорь Анатольевич, бывший воин – «афганец», историк по образованию, которому надоело изо дня в день грузить студентов пединститута разными, утвержденными сверху версиями мировой истории, и который с головой ушел в работу Ассоциации воинов-афганцев. С него я и начал. Игорь знал, где какие архивы хранятся и был знаком с людьми, имеющими доступ к этим архивам. Я попросил его разузнать о судьбе Рудольфа Норда, родившегося 20-го сентября 1904 года и умершего в брянском лагере для военнопленных номер такой-то 1-го сентября 1948 года. Информация от Игоря поступила довольно скоро, но была скудной. Рудольф Норд действительно значился в списках тех пленных, которые работали по восстановлению цементного завода в городе Фокино близ Брянска, и действительно умер первого сентября в лагерной больнице от болезни почек. Было приблизительно указано месторасположение бараков за рекой Болвой и место захоронения на кладбище для военнопленных в районе Круглого озера. Это было все. Но хоть что-то. И тогда я попросил Николая Алексеевича Соколова съездить на Круглое озеро и походить по прилегающим лесам в поисках кладбища. Николай, умеющий ходить по лесам, как Дерсу Узала, выполнил мою просьбу старательно, но кладбища никакого не обнаружил. Нашел старые окопы, воронки от авиабомб, давно заросшие лесом и ставшие частью лесного рельефа, но кладбища не было. Время проглотило его. Что ж, ничего удивительного: гранитных памятников умершим немцам здесь по понятной причине не ставили, крестов тоже не воздвигали и даже табличек не вешали, а лишь втыкали в место погребения кол с косо срезанным верхом, на которым химическим карандашом прописывался номер. Очевидно, что под одним из таких номеров числился и Рудольф Норд в последней книге сопровождавших его по жизни записей, да вот только книга эта пропала после того, как исчезли лагеря, и кол тот сгнил, а может быть, вырос новым деревом. Да и всю кладбищенскую поляну – светлую, вакантную —, заняли, как это всегда происходит в живой природе, молодые деревья, которые тоже уже успели за пролетевшие годы стать старыми и замениться следующим лесным поколением. Так и не выдал лес Николаю Алексеевичу немецкого кладбища: лишь хрустел сухими сучьями да потрескивал хвоей соснового бора под ногами и однотонно шелестел кронами в вечном небе.
В очередной мой приезд в Брянск мы с Игорем Анатольевичем отправились на его машине в сторону города Фокино, к Круглому озеру. Минули безмолвный камвольный комбинат, выехали за Бежицу и через полчаса увидели серые дымы в небе: город Фокино. За рекой Болвой серое Фокино дымило из серых труб в серое небо, подобно флотилии серых пароходов, топящихся серым углем. Все поля в округе были тоже цементно-серыми, в том числе запорошено серой пылью было и «наше», заросшее бурьяном поле, на которое мы вышли с Игорем. Именно здесь стояли когда-то бараки военнопленных, но их давно уже сдула роза ветров, и после них успела уже на этом месте и рожь отколоситься и кормовая кукуруза пошелестеть жестяным шорохом, а потом много лет паслись коровы да козы, которых, в свою очередь, под истошный вопль: «Мы! Ждем! Перемен!» согнала отсюда перестройка, кинувшаяся ножом, топором и автоматными очередями делить все подряд, на что упадет взгяд. Зачем-то поделили между собой прихватизаторы и это поле, но ничего не построили на нем, что типично для них, умеющих только отнимать и делить со стрельбой, а после разрушать и, потеряв интерес, приступать с ножом и вилкой (читай: «калашом» и нотариусом) к другим, более рентабельным ломтям порванного в клочья тела страны. К тому серому цементному заводу за рекой, например, который ценою хронического силикоза легких всей окружающей природы много десятилетий подряд успешно производил ударников и героев социалистического труда, а теперь производит, скорей всего, плохой цемент и долларовых миллиардеров.
А поле осталось отдыхать от стрессов, вспашек, перекопок, бетонных колец, резиновых колес, гусеничных траков, вонючих минеральных удобрений, межевых кольев и археологических пластов мусора, пересыпанных гранатными осколками, заржавевшими до бурой махровости от горького горя земли и людей. Оставленное бестолковым человеком бесхозное поле нашел и приспособил для своих нужд умный дикий хрен, который поселился тут без лицензий, пошлин и взяток, нагло и весело, назло всему великому чиновному аппарату.
У края поля, на стене кривой трансформаторной будки, шелушащейся шмотьями облупившейся лет десять назад сухой краски, так и выведено было с помощью безвестного кривопишущего пальца остатками чего-то коричневого слово «Хренотень!»: то ли новое название поля, то ли реалистичная констатация действительности. Однако, «хренотень» не пустовало – тут и там можно было видеть кланяющиеся хрену человеческие фигуры: то орудовали копальщики ценного корня, сдающие свою халявную добычу в рестораны, чтобы накопить на веревочку для поддержания штанов плюс на чекушечку, позволяющую хоть на время забыть про ту веревочку. Мимо нас шагали откуда-то снизу, из-за поля, возбужденные пацаны с ведром зеленых раков и шумно спорили о количестве таких же зеленых американских долларов, которое они смогут выручить за этот щедрый дар российской речной природы, отдыхающей от разоренных заводов, прекративших наконец-то сливать в водоемы ядовитые помои свои. (Оказывается, перестройка оставила за собой и отдельные положительные следы).