Пик коммунизма
Шрифт:
Он не жаловался и что-то пытался еще сделать, чтобы вернуть Кокино прежний вид, а фермам – прежнюю славу. Но все это было, как говорится в народе – «мертвому припарка». Мы виделись с Петром Дмитриевичем в этот последний период его жизни реже, чем прежде, и однажды он сказал мне с тоской в голосе: «Не могу видеть, как умирает Кокино». Что было мне ему ответить? Чем утешить? – «Не грустите, Петр Дмитриевич, посмотрите вокруг, вся страна загибается, не одно лишь Кокино»? Слабое утешение. А ведь страна действительно уже загибалась. Как там у Булгакова: «Аннушка уже пролила масло». Да, «Аннушка» уже появилась в образе пьяного Бориса Ельцина, который как раз упал с моста. «Процесс пошел», как выразился другой стратег развала страны, Михаил Горбачев. И этот процесс пошел быстро. В девяносто первом году не стало Советского Союза, хищные руки стали рвать Россию на части, Россия утратила свой ВПК, свой Авиапром и свою армию, и стала умирать. Так что умирание Кокино не было чем-то диковинным, Кокино загибалось общим загибанием,
Но институт остался, назвался со временем Академией и бодро лепит сегодня «академиков» для сельского хозяйства Российской Федерации. Правды ради готов допустить, что ирония моя в адрес Кокинского сельскохозяйственного института, то есть, пардон – Брянской сельхозакадемии, не вполне справедлива. Все зависит от системы координат, от начала отсчета, от угла времени, под которым смотреть на вещи. Если смотреть на сегодняшнюю Академию глазами той кокинской сказки, в которой я вырос, то вся моя горечь оправдана. Если же судить о сельхозинституте глазами общего современного борделя, то Кокино, возможно – одно из немногих относительно чистых мест в стране, где не стреляют в коридорах академии и аллеях парка, не берут в заложники, не жгут домов и не разрушают все подряд, но пытаются что-то еще создавать полезное, а именно специалистов для сельского хозяйства – каким бы оно, сельское хозяйство, не было сегодня и что бы они, его специалисты, не представляли собой. Так что если смотреть с этой стороны реальности, то можно даже погордиться Кокинской сельскохозяйственной Академии: всё везде шатается, кувыркается, вопит и распадается, а институт всё еще стоит на месте, работает, не преобразовался ни в аквапарк, ни в казино, ни в биржу китайских огурцов, ни в какой-нибудь там «Агропрохвостинвестбанк» для отмывания ворованых денег. Может быть, это былые чары Кокино его еще хранят? В конце концов, любимый парк Петра Рылько стоит на месте и даже прилично ухожен, газоны стригутся, а на месте сгнившей танцплощадки плещет радужными струями цветомузыкальный фонтан! Так может быть маленький, пусть совсем крохотный, коммунизмик еще возродится когда-нибудь в Кокино на базе института? (тьфу-ты: на базе Академии, хотел я сказать). Или хотя бы вокруг цветомузыкального фонтана?
Короче, так: пусть кокинская сельхозакадемия меня простит. Не со зла я ее царапаю тут и там, а с отчаянья. Это разные вещи. В конце концов, Академия располагается на территории Кокино и занимает прекрасный комплекс зданий техникума, и самим этим фактом напоминает о былой кокинской сказке. Может быть, эта сказка еще и возродится на новом витке спирали, как обещал нам великий Гегель. Не знаю. Но надо же во что-то верить…
В последние годы жизни Петра Дмитриевича, судьба свела меня с ним, оставшимся в бездеятельном одиночестве, особенно близко. Наши теплые отношения продлились до самой его смерти, и чем лучше я узнавал его в тот последний период жизни, тем больше росло во мне уважение к нему лично и ко всему его поколению, да и к прожитому им времени тоже – эпохе катастроф, испытаний, мук людских, но одновременно и эре героев и созидателей, ко времени титанов: жестоких или благородных – это уже второй вопрос, но главное – великих, то что называется – «несгибаемых».
Большинство из них, большевиков-революционеров, по всем гуманитарным меркам следовало бы называть преступниками, но они, придя на ими же разоренное поле, принялись строить все заново, не очень даже, возможно, понимая, что они создают конкретно, но свято уверенные, что строят лучшее на земле общество, ради которого ни своих костей не жалко, ни чужих. То были наполовину безумные фанатики, но они творили, двигались вперед и во что-то верили. Во всяком случае, они верили в свою страну, в отличие от современных «строителей капитализма», пухнущих на зеленом, инородном корму, верящих только в сегодняшний день, в свой бумажник и в самолет, который унесет их в заранее уютно оснащенное заграничное гнездышко. В самолет на быстрых крылышках, на котором их не догонят, когда придет час улепетывать из-под метлы. Если этот час вообще пробъет. Да и нужен ли он нам – этот час очередной революции? Не объелась ли уже наша страна революциями? Вопросов больше чем ответов, а ответов больше чем врущих ответчиков – по дюжине на каждого.
Все познается в сравнении: это мудрость из разряда абсолютных истин. Вот и в данном случае: язык не поворачивается называть старую гвардию коммунистов поколением гигантов, но в сравнении с сегодняшними расчетливыми бандоворами то поколение фанатиков было воистину гигантским как по духу своему, так и по моральным меркам.
Мы проводили с Рылько долгие часы за рабочим столом у него в доме, и иногда, сдвинув в сторону бумаги, пили чай или закусывали бутербродами, которые подсовывала нам любимая младшая дочь Петра Дмитриевича Таня. Доставалось ей от него страшно, за все подряд – как всегда достается самым любимым от самых любящих – но бутерброды не истощались, а вместе с ними не иссякали и истории Рылько о своей жизни, о революции, о техникуме, о Рузвельте и Троцком, иными словами, обо всем на свете. Рылько был рассказчиком до того первоклассным, что многие из его историй можно было без всякой редактуры публиковать в виде рассказов. Я однажды сказал Петру Дмитриевичу об этом, старик вдохновился идеей, и несколько раз я даже приносил с собой портативный магнитофон, чтобы записывать его истории. Я не учел только, что к магнитофону потребуется чемодан кассет, поскольку Рылько постоянно отвлекался на критическую статистику институтских производственных показателей, на перепалку с Татьяной, на молчаливое чтение каких-то пожелтевших писем из старой папки, а я про включенный магнитофон забывал, и он писал одну тишину и шелест бумаг, а после лента кончалась, и в это время Рылько как раз начинал говорить, сбиваясь и раздражаясь от посторонней суеты вокруг. В общем, записи шли кое-как, бессистемно и раздерганно, но какое-то количество кассет скопилось, и их надо было обработать, но времени постоянно не хватало, как обычно, а потом в доме моем, когда я его покинул на пару лет по жизненным обстоятельствам, случился пожар, и пленки сгорели вместе с магнитофоном. Такая вот она легкомысленная дама – эта мадам История: что-нибудь забыть, потерять, уничтожить в пожаре, не сохранить для грядущих поколений – это запросто. Или она никакая не дама, эта История, а склерозная и стервозная бабка, которой все «до фени»? А может быть, она вообще не при чем, а История – это мы сами и есть – ее исполнители, ее интерпретаторы? Это мы ее пишем, переписываем под себя, вырываем из нее страницы, закупориваем неприятные нам главы в архивах, а выгодные расписываем лубочно, разместив себя в центре картинки в образе былинных героев, и вывешиваем после в наиболее посещаемых общественных местах.
Таким образом все, что сохранилось от рассказов Рылько, осталось лишь в моей памяти, которая тут и там начинает давать течи по причине достаточно продолжительной эксплуатации её. Поэтому пора бы зафиксировать на бумаге то последнее, что еще помнится из историй Рылько. Вспоминаю бессистемно – так, как всплывает в памяти:
…Двадцатые годы. Станция Выгоничи. Телеги у входа. Возы стоят беспорядочно, но со смыслом: лошадки жрут сено друг у друга с возов. В зале ожидания деревянные скамейки, прибитые к полу. На стене плакат «Не плюйте на пол!». Внизу подпись: «Клара Цеткин». Над окошком кассы еще один самодельный плакат, еще одна цитата, апеллирующая к авторитету классика революции: «Не матюкайтесь!» Подпись: «Роза Люксембург».
…Середина двадцатых. Рылько с другом Колькой – тоже комсомольским активистом – едет в город, на совещание представителей революционной крестьянской молодежи. Денег – только на один билет. Кто-то должен остаться. Бросают жребий. Остаться должен Рылько. Но ему выступать. К Петру является идея. «Лезь в мешок, поедем оба», – говорит он маленькому Кольке. Колька пытается сопротивляться, но Петру мешок по пояс, а Колька умещается в нем целиком – спор бесполезен. Едут на одном билете, Колька заброшен на верхнюю полку. Кондуктору Рылько объясняет: «Свинью везу продавать на базар». Что ж, свинью можно. И вдруг «свинья» просит сверху: – «Развяжи скорей, Петя, писять очень хочу». Хорошо, что кондуктор уже отошел подальше, не услышал. Трижды ездили в город вот так вот, со «свиньей» в мешке на верхней полке, чтобы «учиться, учиться и еще раз учиться» – как завещал великий Ленин. И вот же улыбка судьбы: станет Колька Шпондыро через десять лет после этих законспирированных свиных проездов директором крупного свиноводческого совхоза. «А с чего все начиналось? С примерки роли!», – смеется Петр Дмитриевич, и грустнеет, завершает со вздохом: «Погиб Колька в первые же дни войны, при эвакуации. Разбомбили его с воздуха вместе с любимыми его поросятами».
…Конец тридцатых, сороковой год. Техникум уже состоялся, уже вовсю действует, кует кадры, поражает окрестных крестьян эффективностью учебно-производственного труда. Рылько уезжает в Москву в командировку, оставляет на хозяйстве завхоза и сторожа Фролова, очень ответственного человека, георгиевского кавалера без руки. Рылько возвращается, и Фролов четко докладывает у входа в техникум: «За время Вашего отсутствия произошло два серъёзных происшествия: Аврора ((слепая лошадь)) опрокинула железную бочку и зашибла ногу, и Чемберлен сдох.
– Что? Наш лучший племенной хряк???
– Никак нет, Петро Димитриевич. Наш хряк здравствует, а это который британский Чемберлен сдох…
…Тридцатые годы. В Брянске открыли новый кинотеатр. Рылько сидит в первом ряду. Сзади ему кричат: «Эй, длинный, шапку сыми!». Петро снимает шапку. Сзади кричат, еще громче: «Эй, длинный, шапку надень!». А это пружинная шевелюра Петра из-под шапки дыбом стала, экран вообще перекрыла позади сидящим… – «Вот какие волосы у меня были!», – гордо заключает старик и отправляется куда-то в дальние комнаты искать старый альбом с доказательствами.
Его нет долго, полчаса или больше, и возвращается он с совсем другим альбомом – уже из сороковых годов, послевоенных.
– Вот интересная история, – говорит он мне, – как военнопленные немцы Кокино восстанавливали.
Это действительно интересная, совершенно уникальная история, нечто, о чем я нигде и никогда не читал, о чем слышал немножко от родителей своих, но в полной редакции услышал лишь от Рылько. Она достойна того, чтобы рассказать о ней отдельно.