Пикник
Шрифт:
Как же ей хотелось вновь научиться смеяться и плакать, мучиться и любить в открытую. Ведь когда-то она все это могла. Первые двенадцать лет жизни она и не задумывалась, каким счастьем владеет. Но прошло еще 2 раза по 12 лет, прежде чем она решила вернуться и связать воедино разорванную в детстве нить жизни.
Она без труда нашла подъезд своего московского дома. Почти ничего не изменилось, только входную дверь заменили на железную, и войти внутрь без ключа было невозможно. Зато на двери висело
Двор остался прежним, ее двором, с тремя огромными деревьями – вязом, каштаном и тополем, как снегом, устилающим своим пухом скамейки, песочницы, пешеходную асфальтированную дорожку, разделяющую детскую площадку на две части: малышовую, с горками, грибками и прочей мелкой чепухой, и подростковую, на которой преобладали садовые скамейки со спинками, предположительно предназначенные для чтения на свежем воздухе, для приятных романтических бесед, но наиболее интенсивно используемые в темное время суток окрестными пьяницами для вечных своих «поправок здоровья», «соображений на троих» и последующих за этим выяснений запутавшихся отношений.
Людмила безотчетно-привычно выбрала детскую, более безопасную часть двора и села на скамью у песочницы. Никаких следов крушения и гибельных перемен на первый взгляд не наблюдалось, скорее наоборот – все вокруг было свежевыкрашенным, ярким, каким никогда не виделось в воспоминаниях.
Она закрыла глаза и вдохнула знакомый запах дворовой московской пыли, тополиной листвы. Откуда-то доносились азартные мальчишечьи голоса:
– Падай, отморозок, ты убит! – прорезалась вдруг из сумбурного гвалта четная фраза с новым, неслыханным прежде словом.
– А тебя киллером не выбирали, не буду я от тебя падать…
Голоса удалялись в глубь двора, за гаражи.
Вот и перемены: дети играют не в войну, не немцев бьют, как когда-то, когда ни одного дня не проходило без фильма о Великой Отечественной. Сейчас дети имитируют бандитские разборки, примеряют к себе иные будущие профессии и увлечения.
А она теперь – немка по паспорту и на родном языке говорит с чужими интонациями. Ничего не попишешь, все проходит и изменяется независимо от людской воли. Интересно, в какие игры будут играть дети этих детей?
Она почувствовала чье-то присутствие: в песочнице копошился малыш лет трех. Сейчас они так одеты, что от европейских детей не отличишь, отметила Людмила, вспомнив, как смотрели на ее обувь в Мюнхенском аэропорту 78-го года. На ее лучшую, между прочим, пару туфель. Эх, да что теперь вспоминать!
Но воспоминания гнались одно за другим. Сколько куличиков она вылепила в этой самой песочнице. Не ее ли это зарубка осталась от железной лопатки,
Только сейчас она ощутила направленный на нее пристальный взгляд. С противоположной скамейки смотрела молодая худощавая женщина, по-мальчишески коротко подстриженная. Она не отвела глаз, и Людмиле, не привыкшей к бесцеремонному разглядыванию, пришлось заговорить, чтобы не ощущать неловкости.
– Ваш? – спросила она односложно, чтобы незнакомка не уловила чужеземный выговор.
– Нет, – с полуулыбкой качнула головой женщина. – Вон его мама, видите, с собачкой у арки стоит. Собачка – моя.
Людмила вежливо посмотрела в сторону собачки. Что-то, наверное, надо было сказать. Но что? Она привыкла к сдержанности и немногословию. И тут можно было вполне обойтись кивком и дружелюбной улыбкой.
Но женщина сама продолжала начатый разговор, нисколько не тяготясь молчанием собеседницы:
– У меня нет детей, хотя я давным-давно могла бы их иметь. Мечтала об этом. Но боюсь. Страшно боюсь. Панически. Не знаю, как муж меня до сих пор не бросил. Любит, наверное. Но когда-нибудь бросит. Чем он виноват, что жена ему порченая попалась и детей рожать не желает! Двадцать лет назад одна девочка сказала мне, что я выйду замуж по любви, рожу ребенка, которого буду любить больше жизни (а как иначе можно своего ребенка любить?). Но потом я его потеряю. Он потеряется так страшно, что я не буду знать, жив он или мертв, и буду искать его. Но не найду…
Она, эта девочка, не просто так сказала. У нее были очень тяжелые обстоятельства, и что-то она в будущем смогла увидеть из пучины своего горя. Я ей поверила. Поверила, и все. Только не могла понять, как это – потерять своего ребенка? Так, чтобы никогда не найти.
Теперь-то я понимаю. Теперь, когда Чечня. Или наркотики. Но тогда ничего этого не было. А я поверила…
– Может быть, напрасно? – прошептала Угорская, не отрывая глаз от незнакомого лица.
– Я тоже надеялась, что напрасно. Но знаете, Дмитриева умерла в двадцать четыре года из-за нелепой случайности: врачи не прооперировали вовремя аппендицит. А Ткачук так и не вышла замуж…
…Судьба со скрипом и лязгом завершала свой поворот. Угорская, как сомнамбула, через песочницу шла навстречу своему будущему. Она знала, что должна сказать прежде всего. Она должна сказать, что прошло больше двадцати лет, что идет новый отсчет…
Но, протягивая руки давней несчастной девочке, она могла только выговорить:
– Прости меня, Орланова.