Пиковая дама – червоный валет. Том второй
Шрифт:
Позже старший брат Тимофей, ослепленный заезжей модисткой-француженкой, буквально потерял голову. Несмотря на все увещевания родных, на старообрядческие догматы и слезы старухи-матери, он спешно продал свою долю и укатил в Париж. В кровавой мясорубке наполеоновских войн, что через пять лет после его отъезда сотрясли Францию, а затем и весь мир, след непутевого, взбалмошного Тимофея навечно исчез.
Средний брат Филат, подававший на коммерческом поприще большие надежды, человек основательный, крепкий, без вредных привычек, нежданно захворал, простудившись зимой в обозе, возвращаясь с январских торгов из башкирских степей. Две недели кряду нещадно бились над ним лучшие врачи города; с Волжской стороны были тайком званы знахари-лекари – напрасный труд, чудодейственные травы, заговоренные грибки
Доктор, не снимая бобровой шубы, скрупулезно исследовал больного и, сняв пенсне, лишь мрачно покачал головой:
– Поздно, голубушка Матрена Владимировна. Весьма сочувствую вам, но-с… слишком поздно. Крупозное воспаление легких… Рад бы помочь. Ан бессилен. Что попусту врать? Не удивлюсь, если к утру Богу душу отдаст. Впору за священником посылать, а мне дозвольте откланяться. Деньги извольте-с дать лишь на дорогу, работы моей здесь нет никакой. Вот такие дела невеселые…
Мать, как услышала приговор доктора – обезножела, рухнула на пол и заблажила взахлеб, с воем и причитаниями, как умеют только русские бабы. Благо вокруг тесным кольцом стояли свои домашние, служки, приживалки и близкие соседи. Василий, ее младший сын, подхватил мать на сильные руки и в хороводе бабок-богомолок отнес несчастную в спальню.
Филатушка помер за день до Святок, так и не приходя в сознание, под монотонную, как скрип колеса, молитву местного дьячка Серафима. Хоронили его солнечным погожим днем. Стоял морозец. Гривы у лошадей, которые тянули траурный катафалк, кудрявились инеем, легкий белый снежок порошил угрюмые лица родни. Василий, оставшийся главой дома, после смерти брата долго стоял с непокрытой головой возле украшенного позолоченной бронзой гроба, и по его широкому, еще безусому лицу текли горячие слезы. Громыхнула крышка гроба, и застучали молотки плотников, вгоняя в мореный дуб золоченые гвозди… Могильщикам были даны щедрые чаевые: в январе земля – камень, кайло сломаешь. Установили по такому случаю временный крест. Василий принародно пообещал по весне поставить мраморный, как у покойного тяти, могила которого была тут же, на выкупленной частной земле Злакомановых. Помянули покойного добрым словом, вопреки старообрядческим правилам выпили по стакану ледяной водки и закусили икрой, после чего траурный поезд потянулся в город, где высохшая и почерневшая от горя мать устраивала пышные поминки.
Василий ехал особняком, в шикарных хозяйских санях, укрытый теплым медвежьим пологом, и думал о скоротечности жизни, о матери, об ушедших из жизни отце и братьях. Думал и о том, как много ему надо успеть сделать, как еще большего стоит добиться. В тот далекий год он еще смутно понимал, в каком качестве возвращается в родные пенаты.... В тот год ему было лишь двадцать, а вокруг до горизонта тянулось, блистая серебряными искрами, широкое русское поле.
* * *
Теперь Василию Саввичу Злакоманову перевалило за пятьдесят, он был почетным гражданином города и кавалером ордена Святой Анны второй степени. За плечами стояли годы кипучей и деятельной жизни, которые не пропали даром – злакомановский род процветал, премного умножив свои прибыли. В Саратове им принадлежало многое: они содержали две школы, земскую больницу, две часовни и церковь, обширные кузнечно-прессовые мастерские, которые давно уже переросли в механический завод. На его литейном производстве изготавливалось множество чугунных изделий – лестниц, каминов, оград, балконов, колонн и навесов; и помимо этого, три лесозаготовки, пилорамы со своими смолокурнями, объединяющие десятки артелей, и многое другое, чем твердо правил Василий Саввич.
– Злакоманов! То настоящий купец! По природной жилушке… в батю своего покойного пошел, таких умов на Волге еще поискать! – с глухой почтительной завистью цокали в Саратове языки. А позавидовать и вправду было чему.
Нынче Злакомановы жили на Московской. Одно время казалось, что эта главная улица города уступила свое первенствующее значение Немецкой, сравнительно молодой и более модной. Но Злакоманов не переживал – это только казалось. Правда, Немецкая улица была полнехонька магазинов и лавок, на ней помещались редакции обеих местных газет, она была нарядна и служила любимым местом для гуляний публики. «Во-первых, она не длиннее крысиного хвоста, раз-два – и прошел, – рассуждал сам с собой Василий Саввич, – а во-вторых, она гораздо беднее, да и по характеру легкомысленнее нашей Московской».
На последней, тянувшейся через всю толщу Саратова, от самой Волги были построены целые ряды монументальных зданий, из которых дом общества купцов и мещан с окружным судом и судебной палатой, пассаж Лаптева, да и собственно особняк Злакомановых могли бы украшать и столицу. Впрочем, и в Петербурге, и в Москве Злакомановы тоже имели каменные палаты, потому как у Василия Саввича, кроме паев родового предприятия, были еще и собственные коммерческие интересы в столицах.
В близких друзьях купца хаживал губернатор, чей дом тоже важно стоял на Московской по соседству с двумя церквями, обе из которых были подняты во имя архистратига Михаила. Более старый храм, который относился еще к началу закладки города, был отдан старообрядцам, которые примкнули к единоверию. В эту древнюю церковь исстари хаживало и семейство Злакомановых, убежденных, коренных старообрядцев.
На дворе стояли шестидесятые годы, а Василий Саввич с непробиваемым упрямством продолжал жить по старинке: добрая половина его двухэтажного дома, где прежде главенствовала покойница-мать, все так же была набита богомолками и приживалками, масляных ламп и кранов с горячей водой тут отродясь не было – их бы не потерпели. У почерневших от времени икон теплились лампадки, умывались, как встарь – французским одеколоном, и личную посуду в чужие руки не давали. Да и у самого хозяина важные бухгалтерские книги и справочники завсегда лежали рядом с молитвенником, написанным старообрядческим полууставом.
Все здесь подчеркнуто делалось и велось, как того неукоснительно требовала единоверческая церковь. Старообрядцы-единоверцы, хотя и находились в лоне православия, продолжали строго соблюдать все обрядовые особенности, которые некогда имели место в храмах седой и древней Руси. Странное зрелище для стороннего глаза представляло собою богослужение этих людей: тут и двоение аллилуйи, и хождение «посолонь», и гундявое носовое пение по крюкам, лестовки и подушечки. Словом, при входе в этот храм, в этот осколок старины с низкими душными сводами, куда скупо, будто с оглядкой, проникал свет, на непосвященного человека веяло могильным духом. Живая противоположность этому был православный храм Михаила Архангела, стоявший неподалеку. Там была масса света и духовного веселья, исходящего как от самого здания прекрасной архитектуры, так и от обрядности православия…
Однако эти «фонари духовной жизни» мало занимали Василия Саввича. Хотя, конечно, в зипуне ниже колен, как его дед и тятя, он уже не ходил; хромовые сапоги с атласной иль шелковой косовороткой надевал лишь в церковь или на ярмарку, и то все больше для куража, по велению, так сказать, сердца купеческого. На деле реалии современной жизни вносили свои коррективы, меняя фасон и облик миллионщика. Строгий, без малейшего намека на щегольство, английский костюм, тщательный пробор и почтительное «с» через каждые два слова были его визитной карточкой в известнейших домах Саратова и Москвы. При этом он был лоялен к высшей власти и суров с местной, которая, по его разумению, за лишнюю тысячу целковых готова была черту душу продать.