Пилат
Шрифт:
— Собираешься начать оседлую жизнь? — сказала Иза.
Хотя голос ее был спокоен и совершенно лишен эмоций, даже мать заметила: в словах дочери таится другой, невысказанный, скрываемый изо всех сил вопрос. Антал не ответил, он доставал сигарету; Иза стояла. Старая пробормотала что-то; она поняла, что ей все же лучше уйти из комнаты, что Иза не будет сердиться, если она сейчас нарушит их молчаливый уговор, оставив их вдвоем. Вчера, позавчера им ведь и так приходилось, наверное, встречаться и разговаривать: Иза ходила в клинику благодарить Деккера и ту сиделку, Лидию, за доброту и заботу о Винце. Пробормотав что-то про ужин, она тихо вышла из комнаты. На плите шипел жир, хотя Иза уже отодвинула сковородку с огня. Старая вдруг почувствовала, что не сможет сегодня съесть ни кусочка, масленый бок рыбы блестел, как живой.
Она долго сидела на кухне и поднялась наконец лишь на зов
— Договорились? — спросила она с надеждой.
Антал ответил утвердительно. Иза молчала; теперь она уже не была красной, и цветастый материн передник, который она повязала, чтобы готовить ужин, на ее узкой талии выглядел неуместно, даже легкомысленно в сочетании с черной одеждой.
Антал двинулся к двери; она теперь в самом деле не хотела оставлять их вдвоем и сама пошла его проводить. На пороге Антал остановился, заколебавшись на миг, словно хотел сказать что-то примиряющее, утешительное, — но так и не сказал; лишь поцеловал ее, поднял воротник пальто и вышел под дождь. Старая смотрела ему вслед, пока он не скрылся из виду; правда, ей хотелось видеть не столько Антала, сколько, пока еще можно, их знакомую, милую улицу, плавный изгиб поворота, освещенные окна домов, хвастливо высвеченную наивную витрину Кольмана. Шли, разбрызгивая воду, прохожие, блестели зонтики в лучах фонарей. Снова дул южный ветер; безлунное небо в тучах лежало, казалось, на самых крышах. Впервые за всю свою жизнь она ощутила, что земля не плоская, а круглая и медленно, но неуклонно уходит у нее из-под ног. Как могло, оказаться, что невзрачное тело Винце, все более усыхающее с годами, стало для нее столь надежной опорой? Она все стояла, прислонившись к воротам; даже ворота эти вот уже несколько дней казались ей какими-то призрачными, словно Винце унес с собой плоть камня и досок, оставив на месте их нечто неосязаемое, текучее, как мираж. В клубящихся, густеющих сумерках этого мартовского вечера, под унылый, нескончаемый плеск дождя она еще раз, напоследок уже, ощутила близкое присутствие Винце в его телесной реальности, седая шевелюра его колыхалась вокруг фонаря на маленькой площади в изгибе улицы. На город спускался туман, рыхлая, непрочная весенняя дымка; со стороны главной улицы слышался шум машин, на полном ходу разрезающих лужи.
На кладбище их отвезла машина Деккера. Профессор был настолько тактичен, что заказал себе такси, оставив Изу с матерью одних в машине. Старая хотела было ехать на кладбище задолго до начала обряда, но Иза воспротивилась этому; мать опечалилась: она так ждала минут, когда возле гроба не будет чужих. «Ты мой единственный родной человек, — сказала Иза, не сводя с матери серьезного взгляда красивых своих глаз. — Я твоя дочь и твой врач, мама. Покой нужен не только мертвым, но и живым. Я не хочу, чтобы ты вся исплакалась, сердце у тебя не железное, ты ведь не молоденькая уже. Я должна беречь тебя».
Сначала старая не плакала — но не от порошка, который Иза заставила ее выпить перед тем, как они вышли из дома: к боли прощания поначалу примешивалась какая-то неловкая затаенная радость: ведь она уже несколько дней не видела Винце — и вот теперь ей предстоит еще раз взглянуть на него, поцеловать его, поправить галстук. По дороге она не смотрела по сторонам, опустив глаза и подбирая слова, которые скажет ему. Он, должно быть, уже знает, что Иза решила забрать ее в Пешт, но план Антала, его предложение, может быть, нет еще. Она пообещает ему хорошо есть и попросит прощения, что не давала ему много обезболивающих: она ведь хотела, чтобы он жил, жил, пока есть хоть какая-то возможность. Она так готовилась к этому разговору, будто ей предстояло встретиться с живым, а времени на свидание было отведено совсем немного.
Но перед залом, где стоял гроб, она начала дрожать: ее напугала черная драпировка у входа и декоративные, не способные цвести деревья в черных же кадках. Войдя, она первым увидела Кольмана, который по такому случаю надел черный галстук — это доставило ей капельку радости, — и потом уже гроб на постаменте. Она замерла у входа, и слезы потоком хлынули у нее из глаз. Гроб был закрыт.
Это было страшнее, чем минувшие четыре дня со всей их горечью. Иза взяла ее под руку, подвела к скамье. Она села; слезы просачивались сквозь пальцы затянутых в перчатки рук. Иза, сидя рядом, молчала, неподвижная, с прямой спиной. Мать знала, Иза хотела как лучше, знала, так гораздо разумнее, знала, Иза лишь оберегает ее, когда встает между нею и смертью; и все же так больно было, что ей не увидеть еще раз лицо, которое и четыре дня назад было таким чужим. Она проплакала весь обряд; ощущение, что люди вокруг обращаются совсем не к Винце, мешало следить за словами молитвы; в эти минуты мысль о могильном покое и о грядущем воскресении была ей гораздо более далека, чем когда-либо. Она рыдала упрямо, по-детски, ее не утешали слова о том, что после земной суеты для Винце настала блаженная тишина и вечный свет. Лишь в первые месяцы замужества, полные растерянности и страсти, любила она так сильно, как сейчас, тело Винце. Загробный мир был далек и ничего не давал взамен жизни.
Гроб повезли к могиле, и она, поддерживаемая Изой, двинулась следом, не видя, кто идет за ними, скорее чувствуя: провожающих больше, чем она думала. Катафалк оставлял две глубокие колеи в размокшей земле, моросящая сырость впитывалась в пальто. Винце за всю свою жизнь не сидел в такой машине, на какой теперь везли его тело, — такой величественной, черной, сверкающей, и никогда еще ему не оказывали такие почести. Все, что она готовилась сказать ему, оставаясь невысказанным, теснило ей грудь, и она не могла вот так, на ходу, связать слова в предложения, да и мешало то, что Винце не было видно, видна была лишь деревянная крышка, под которой он находился. Возле могилы священник с несколько обиженным видом выразил ей свои соболезнования, видимо, недовольный, что, несмотря на его слова о радостях вечной жизни, она так и прорыдала все время, пока сыпались в могилу мокрые комья. Могила у Винце вышла маленькой, гораздо меньше, чем она себе представляла. Не обращая внимания на окружающих, она опустилась на колени и поцеловала крест.
В этот момент, нагнувшись к кресту и вытирая безудержно льющиеся слезы, она увидела Лидию. Та была в черном пальто, взятом, видимо, у кого-то, плохо сидящем на ней; шляпка, перчатки на ней тоже были черными. Старая и прежде недолюбливала эту девушку, а сейчас ее особенно ранили и печальные глаза Лидии, и движение, которым она положила на могилу Винце букетик цветов.
Когда они возвратились в город, машина остановилась на главной площади, не доехав до поворота на их улицу. Старая сидела, глядя перед собой. Впереди желтело здание гостиницы, на первом этаже которого находилось то кафе с красными шторами, где три месяца тому назад они говорили с Изой о скорой кончине Винце; сквозь завесу дождя она видела рядом с кафе контору авиасообщений и «Маваут» [2] . На стоянке неподалеку стоял междугородный автобус, дождь мыл его большое синее тело.
2
«Маваут» — сокращенное название Венгерского бюро автомобильных перевозок.
Дочь вылезла из машины, подошла с шофером к багажнику, и в руке у нее оказался легкий коричневый чемодан, с которым она приехала из Пешта. Иза за руку попрощалась с шофером, и машина уехала.
— Сейчас выпьешь кофе и поедешь.
Мать смотрела на нее, ничего не понимая.
— Выпьешь кофе, ты совсем продрогла, потом сядешь на автобус. Через десять минут он отправляется в Дорож, вот твой чемодан.
— Так сразу?
— Ну да, — ответила Иза. — Достаточно ты уже плакала. А вернешься домой, увидишь комнаты и снова расстроишься. Я здесь закончу дела и приеду за тобой. Книжки и лекарства в чемодане, я звонила в санаторий, администратор поможет тебе заполнить анкету.
Мать шла за ней молча, послушно. В кафе было почти пусто. Кофе принесли сразу. Она смотрела на темно-коричневую жидкость, механически помешивала ложечкой в чашке. Все это походило на сон. Идет куда-то девочка с лукошком на локте, взрослая Иза ведет ее за руку; Иза, бледная, в черном платье, — ее мать. У Изы сильные руки и сильный голос, она говорит ей: «Не плачь!»
Неужели она никогда больше не увидит этот город, не увидит дом, где они жили с Винце?
Иза встала и расплатилась.
В автобусе пахло бензином, пассажиров почти не было, перед ними на высокую ступеньку с трудом поднялась женщина с палкой. Дочь положила чемодан в сетку над сиденьем. Собирала она его, должно быть, ночью, пока мать спала; но когда она успела поговорить с санаторием?
Они даже не успели попрощаться: автобус отправлялся. Иза отступила назад, и кондуктор захлопнул тяжелую дверь. Дождь все лил, густой, настойчивый, сквозь мокрое окно мать скорее угадывала, чем видела, темную фигурку Изы под аркой гостиницы. «В Дорож?» — спросил кондуктор. От слова этого пахнуло летом, цветами, за ним был Винце; затем, словно его отдернули, Винце начал скользить назад и растаял, растворился в дожде. Автобус уже мчался по эстакаде, над кварталами железнодорожников. Видны были белые стены вокзала, под эстакадой пыхтели паровозы. С неба лил дождь.