Пилигрим
Шрифт:
— О! — заворковала она. — Какая прелесть! Изумительный красавчик! Какая находка! Как вы могли скрывать его, месье Уайльд? Ему вот-вот стукнет четырнадцать, и мы лишимся радости ознакомить его с искусством наслаждения! Вы привели юношу, чтобы сделать нам подарок? Он — ваш дар?
Даже Уайльда немного смутила эта страстная речь. Гилберт выскользнул из объятий Мадам и спрятался за спиной миссис Эггетт. Но Мадам ля Мадам не унималась:
— Я заплачу вам за него!
— Нет, Мадам, нет, — с улыбкой ответил Уайльд. — Он не мой и не ваш, так что его невозможно ни продать, ни купить. Я привел его сюда, чтобы он узнал неведомые ему стороны жизни. Мы пришли не как клиенты, Мадам, и не
— Какая жалость! — воскликнула хозяйка. — Ну да ладно.
Все равно — добро пожаловать! Я пришлю Росель и велю ей позаботиться о вас.
С этими словами Мадам проводила нас к столику в углу зала и поспешила прочь.
Салон был большой, битком набитый народом и элегантно обставленный. Самой потрясающей деталью была длинная лоза глицинии, искусно вылепленная из раскрашенного гипса. Извиваясь, она петляла по потолку и кое-где спускалась по стенам. С ее зеленых веток, украшенных листьями, свисали «грозди» — бессчетные крохотные канделябры в виде сиреневых цветочков, нежно светившихся в клубах сигаретного и сигарного дыма, которые витали над посетителями. Кроме того, здесь были также китайские фонарики — как в саду.
— Очаровательно! — воскликнула миссис Эггет. — Просто очаровательно!
Миссис Эггетт с детства не была в Париже. Раза три-четыре ее привозили сюда родители, но тогда она, естественно, не встречалась с такими людьми, как Уайльд и его блестящее окружение. Зато сегодня она — как и я сам — стояла вместе с Уайльдом перед самим Огюстом Роденом.
— Поразительный человек! — взахлеб повторяла она потом. — Вы знаете, что он мне сказал? «В классической скульптуре художники искали логику человеческого тела, в то время как я в своих работах ищу его псuхологuю». Удивительно, правда? А как точно подобраны слова! «Логика» и «психология» человеческого тела! Я никогда этого не забуду — и его тона тоже. Он само совершенство! И, конечно же, абсолютно прав. Абсолютно. Меня восхищают художники, которые умеют выражать свои идеи словами. С ними так приятно беседовать! Не сравнить с теми, кто вечно запинается…
Мне вдруг захотелось, чтобы миссис Эггетт тоже запнулась хоть ненадолго.
Тут к нам подошла Росель — высокая, в тщательно продуманном наряде. На ней был корсаж из розового сатина и турецкие шальвары шоколадного цвета, крашеные волосы с бронзовым оттенком уложены в затейливую прическу с серебряными звездами и блестками. Учтиво поклонившись, она спросила, чего бы мы хотели.
Уайльд заказал шампанского.
Я отметил, что другие женщины одеты в том же стиле, что и Росель, только сочетания цветов отличаются: голубые и зеленые, фиолетовые и оранжевые, желтые и зеленые, красные и голубые. Все дамы были примерно одного роста — от пяти с половиной до шести футов — и щеголяли в шальварах, туфлях с загнутыми кверху носками и длинных шарфах с бахромой. В их задачу входило удовлетворять самые невинные желания клиентов — приносить напитки, сигары, пепельницы, подушки и раздавать веера с изображением голых красоток.
Когда Росель ушла, Росс повернулся ко мне и тихонько сказал:
— Вы, разумеется, заметили, что наша официантка — мужчина.
— Боже правый! Нет!
— Они все мужчины, — улыбнулся Росс. — Это делается намеренно, чтобы клиенты не пытались снять их вместо девушек, которые обязаны их ублажать.
Я оглянулся вокруг и, невольно улыбнувшись, заметил, что у всех «официанток» в шальварах слишком большие руки и ноги, а также почти театральный макияж. Тем не менее зрелище было интересное; я решил непременно описать его в дневнике.
Уайльд поднял бокал с шампанским.
— Ла-Манш — не просто канал, отделяющий остров от материка, — сказал он, глядя сквозь шампанское на канделябры в форме глициний. — Высадившись во Франции, ты попадаешь в самое сердце винного рая. Что же до англичан, они обладают непревзойденной способностью обращать вино в воду.
Все рассмеялись, и Уайльд произнес тост «за этот славный отпуск от процесса умирания».
Я поймал себя на мысли: вот мы сидим тут, в парижском борделе теплой летней ночью, и то, что скоро один век сменится другим, волнует нас не больше, чем смена стражи в Букингемском дворце. Стражи… Стражи чего? Вечности? Почему я в этом сомневаюсь?
Пока я продолжал прогулку по Челси, мысли о Уайльде и Родене неизбежно привели меня к воспоминаниям о другом художнике.
Джейме Макнейл Уистлер жил лет двадцать назад в доме номер тринадцать по улице Тэйт, а до того, хотя и недолго, в злополучном «Белом доме» номер тридцать пять. Сейчас он, к моему сожалению, живет на Чейни-Уок, 21. Я говорю «к сожалению» потому что он стал моим соседом.
Несмотря на очевидный талант (говорят, даже гений) и знаменитое остроумие, Уистлер на самом деле просто ханжа и мелкая душонка. А когда дело касается дружбы — даже предатель. Он способствовал возвышению Уайльда, называл его своим любимчиком, а потом стал параноиком из-за головокружительного успеха подопечного. Когда его протеже начинали блистать ярче, становились более знаменитыми и обласканными в свете, чем сам Уистлер, он этого не прощал.
Пресса с удовольствием публиковала пространные письма Уистлера и не менее длинные и вдохновенные ответы Уайльда. Заметив, что двое светских денди готовы вцепиться друг другу в глотку, газеты смаковали их спор, натравливая художников друг на друга. Все, как водится: красные тряпки, быки, тучи пыли и пустой болтовни. Уайльд этим наслаждался; Уистлер — нет. В конце концов он обратился в суд, чтобы защитить свою репутацию, которая, как он утверждал, была подмочена Рескином (Джон Рескин (1819–1900), английский писатель и теоретик искусства); оскорбившим его художественный метод. Это было то ли в 1877-м, то ли в 1878 году, точно не помню. Зато я помню знаменитое заявление Рескина о том, что Джеймс Макнейл Уистлер «швырнул горшок с красками публике в лицо».
Я ни тогда, ни теперь не разделяю мнение Рескина о живописи Уистлера. Она вызывает у меня искреннее восхищение, и, хотя я презираю Уистлера как человека, Рескин явно хватил через край.
В речи судьи, обращенной к присяжным, говорилось, что «определенные слова», сказанные Джоном Рескином, «без сомнения, могут быть квалифицированы как клеветнические». Или что-то в этом роде. Присяжным оставалось только решить, стоит ли ущерб, нанесенный репутации Уистлера, тысячи гиней, которые он требовал, или же ему вполне достаточно фартинга.
Уистлер получил фартинг.
Вдобавок ко всему его постиг финансовый крах. Именно в эту пору он построил свой любимый «Белый дом» — и лишился его. Мало того, там поселился какой-то критикискусствовед!
В этом смысле мне жаль Уистлера. Но когда дело коснулось Уайльда, который был публично ошельмован, Уистлер спрятался в кусты. Он с наслаждением наблюдал за скандалом и время от времени (не зря я назвал его мелкой душонкой!) отпускал в адрес Уайльда ханжеские реплики. Причем чувства юмора ему было не занимать. Самая знаменитая ремарка Уистлера еще в начале паранойи, развившейся на почве зависти к Уайльду, была следующей. Однажды Оскар отвесил ему комплимент по поводу какой-то остроумной шутки: «Ей-богу, Джимми, мне жаль, что это сказал не я!» На что Уистлер ответил: «Еще скажешь, Оскар. Еще скажешь».