Пилсудский(Легенды и факты)
Шрифт:
Нас разделял маленький деревянный столик, укрытый серой салфеткой. И колода карт — символ гадания. Вспомнился в то время рассказ Маршала о цыганке из Сибири, гадалке, которая, посмотрев на его ладонь, воскликнула: «царем будешь» и, испугавшись собственных слов, убежала.
Маршал с трудом встал, медленно подошел к окну, отодвинул занавеску и выглянул на улицу. На Аллеях Уяздовских движение было слабым, на остановке несколько людей ожидали трамвая. Надвигался вечер.
В слабом свете умирающего дня Маршал выглядел, как когда-то раньше. Не было заметно серости
Маршал зашевелился в кресле, взял в слабые ладони колоду карт и хотел было их потасовать, но карты выпали из его рук и рассыпались по полу. Он беспомощно посмотрел на них и сказал:
— Слаб я, оставим это.
Недавнее несколькочасовое голодание без ведома врачей давало свои плоды
Наконец Маршал открыл глаза, с минуту молча глядел на меня, после чего сказал:
— Слушайте, поедемте в Вильно.
Я с ужасом посмотрел на него. Хорошо знал, что состояние его здоровья очень тяжелое, что любая простуда, лишние усилия, усталость могут закончиться катастрофой. Но одновременно знал, что возражение Маршалу почти никогда не давало результатов. Тем не менее считал своей обязанностью протестовать.
— Пан Маршал, — сказал я, — как же мы можем поехать в Вильно? Вы еще очень слабы, да и погода сейчас весенняя, ненадежная.
Маршал был задумчив, уставился взглядом в какую-то точку, находящуюся за мной. Непроизвольно обернувшись, я заметил, что Маршал смотрел на фотографию своей матери, висевшую над кроватью. Это была фотография из ее девичьих лет, сделанная в 1855 году в Берлине. Когда-то Маршал рассказывал мне, что мать выезжала туда для проведения операции на ноге. Из рамки смотрела красивая пятнадцатилетняя паненка в шляпочке с ленточками и в кринолине. Маршал упорно смотрел на нее и, не отрывая взгляда от фотографии, изрек:
— Именно потому, что я себя плохо чувствую, я хочу поехать в Вильно. В этом году Пасха приходится на те же дни, что и в 1919 году.
Я попытался протестовать снова.
— Можно было бы отложить выезд до Троицы. Погода будет лучше, да и здоровье, определенно, поправится.
Я продолжал говорить, но заметил, что Маршал совершенно меня не слушает. Перекладывал по-своему руки и пожимал плечами. Я крутился как на горячих углях, на лбу выступил пот, однако чувствовал себя бессильным.
Вскоре Маршал отозвался. Его голос звучал приглушенно, как бы выходил из глубины груди.
— Хочу последний раз в жизни, — сказал, — принять виленский парад…
И сразу добавил:
— Только прошу не утешать меня… Узнайте, в какой день виленский гарнизон будет отмечать годовщину взятия Вильно, в Великую субботу или Великое воскресенье. Я уже не хочу ожидать…
Голос Маршала уже звучал нормально, был чистым и спокойным.
Я с трудом ответил: «Есть, пан Маршал!», но сейчас, в свою очередь, не узнал своего голоса. Казалось мне, что это отозвался кто-то другой, а не я. Ведь мой голос не мог быть таким хриплым…
Маршал Пилсудский смотрел на меня доброжелательно и, видимо, заметил что-то в моем лице, поскольку сказал:
— Ну и сумасшедший вы, дитя мое. Это ведь естественное дело.
Но это были только грезы.
Я хотел тихонько зажечь свет, но Маршал не разрешил.
— Пусть этот час остается серым, — бросил он и возвратился к своему креслу с высокой спинкой.
Долго не двигался, молчал. Я встал и хотел тихо пройти в свою комнату.
— Останьтесь.
Я включил свет и снова присел.
В семь часов возвратилась пани с дочерьми. Она отсутствовала несколько часов. Три пары глаз вопросительно смотрели на меня.
— Пан Маршал, Вы еще ничего не ели, — сказал я, — может быть, паненки предложили бы что-нибудь?
А в это время паненки, как обычно, наперегонки бежали в кабинет к отцу. Я услышал, как они сказали «день добрый, папочка» и затем одновременно начали что-то рассказывать.
Вместе с супругой Маршала мы прошли в мою комнату. Там как раз были генерал доктор Роупперт, доктор Мозолевский и санитарка.
Врачи заявили: «Ситуация безнадежная». Пани все еще не могла в это поверить. А наша сердечность не позволяла возразить, вырвать у нее еще теплившуюся надежду.
В одиннадцать часов я снова остался один на один с Маршалом.
В эту ночь Маршал не спал совсем. Даже не раздевался. Шторы я поднял еще час назад, поскольку Маршал сказал: «Не стоит делать ночь, когда не спится». Поэтому я «сделал» день, и сейчас мы сидели за маленьким столиком: Маршал, откинувшийся назад и опиравшийся головой о спинку кресла, и я — при пасьянсе, бесполезно пытающийся ухватить его сложную суть.
Ночь была тяжелой. Мы сидели уже полных шесть часов. Сон, казалось, уже вот-вот наступающий, снова уходил, как мираж, чтобы до утра не появиться вовсе. Я чувствовал огромную усталость, хотя был более чем на тридцать лет моложе Маршала, и, кроме того, был здоров, а он болен. Скорбно, украдкой поглядывал я на его уставшее, исхудавшее и измученное лицо, но ни на минуту не сбрасывал с себя маски равнодушия. Ведь я хорошо знал, что Маршал терпеть не может сострадания и «сочувствия» по отношению к себе. Поэтому, зная о его усталости, понимая, сколь утомительной была для него ночь, я ничего не говорил на эту тему.
На завтрак Маршал ел очень мало, тем более сейчас…
«Обязательно необходимо каким-то образом возбудить у него аппетит», — говорил вчера генерал Роупперт полковнику Мозолевскому. А тот ответил: «Необходимо воздействовать на слух, на зрение и даже на воспоминания».
Я подсовывал Маршалу горячий чай и разнообразную пищу. Но он выпил только чай и съел одно домашнее песочное пирожное, приготовленное его супругой. Чай оживил его. Он поднялся из кресла, потянулся, широко зевнул и подошел к окну.