Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)
Шрифт:
Слабым утешением для Рутенберга был тот «оправдательный» аргумент, какой мог бы возникнуть в его сознании задним числом: нелепо же было воспринимать Азефа до его разоблачения как противника, а не как покровителя-босса, пользовавшего непререкаемым авторитетом у товарищей по партии.
Весьма показательным в свете всего сказанного явилось отношение Рутенберга к книге, написанной о нем Яковом Яари-Полескиным (Yaari-Poleskin 1939) и приуроченной к его 60-летию. Как мы узнаем из публикуемого ниже письма героя к автору, книга создавалась и печаталась вопреки желанию Рутенберга и даже наперекор его прямому требованию не делать этого.
Рутенберг, который вообще не отличался особенной кротостью нрава и мог быть достаточно жестким и безжалостным по отношению к тем, чьи заслуги, результаты труда или моральную стоимость невысоко ценил, в истории с Полескиным вовсю проявил суровость своего характера. Можно было бы объяснить излишне резкий тон его письма простым сопротивлением
Самого инцидента с Полескиным мы еще коснемся; сейчас же, приводя письмо Рутенберга к нему по поводу вышедшей книги, отметим, что при чтении этого письма складывается впечатление не столько тенденциозности автора, сколько раздражения героя. За резкими замечаниями Рутенберга сквозит нечто более скрытое и сокровенное, нежели суровый суд над неудачным литературно-историческим сочинением. В достаточной степени ивритом Рутенберг не владел и, стало быть, вряд ли мог прочесть книгу в полном объеме и вникнуть в нее сколько-нибудь основательно. Он, похоже, исходил при ее оценке не из объективных критериев, а из каких-то иных, ведомых только ему соображений, не связанных напрямую с достоинствами или недостатками текста. Для него, по-видимому, была неприемлемой сама мысль о том, что кто-то посторонний может беспрепятственно проникнуть в его жизнь, бдительно оберегаемую от чужих глаз, и тем самым лишний раз иметь повод судить и рядить о строго табуированных материях. Еще за семь лет до выхода книги из печати он предупреждал обратившегося к нему Полескина о том, чтобы тот не брался за напрасный труд, из которого ничего хорошего, судя по всему, не выйдет. В августе 1932 г. и в марте 1936 г. Полескин этому предупреждению не внял и, несмотря на энергичные протесты Рутенберга, сам для себя определил право на Imprimatur. Получив книгу, Рутенберг писал ему в ноябре 1939 г. (RA,копия):
2. IX <1>939
H<aifa>
Дорогой Полескин.
Спасибо за книгу. Письмо тоже получил. Несколько лет назад Вы просили мое разрешение опубликовать такую книгу, и я Вам категорически отказал. Теперь Вы опубликовали эту книгу без моего разрешения. Зная, что я против этого.
Вы поступили очень нехорошо.
Мотив, что это Вам нужно для заработка, не убедителен. Я не являюсь Вашей частной собственностью.
Книга написана плохо. Очень поверхностно. Важная эпоха истории еврейского народа 1915–1919, годы моей жизни в Америке – ежедневная пресса того времени дала бы много больше драматической сущности ее. Последние 20 лет жизни в Палестине тоже дали поверхностно. Некоторые даты и события перепутаны. Некоторые политические факты опубликованы безответственно и принесут много горя злополучному нашему народу. Личность Р<утенберг>а лубочно прихорошена.
Книга – сенсационная, привлекающая публику, кинематографическая картина. Вероятно, будет читаться. К моему сожалению. Учиться в книге нечему.
Английского и других переводов книги прошу Вас не делать. Если сделаете – вынужден буду принять меры, для Вас, наверное, неприятные.
В письме Вашем просите интимный разговор со мною. Для нового, расширенного издания книги. Ясно, что никаких интимных разговоров с Вами иметь не буду.
П. Р<утенберг> 51
Естественно, что Полескин, руководствовавшийся при работе над книгой самыми добрыми намерениями, был весьма раздосадован таким поворотом дела. Об этом ясно свидетельствуют сохранившиеся в RAего письма к Рутенбергу, к которым, повторяем, мы еще вернемся.
Показателен для анализа затронутой темы также воспроизводимый в мемуарах Б.-Ц. Диковского, работавшего вместе с Рутенбергом в компании Хеврат ха-хашмаль,такой факт: когда в одном из русских эмигрантских журналов вышла чья-то статья, в которой рассказывалось об истории Гапона, он, Диковский,
купил этот номер журнала в одном из киосков в Тель-Авиве и показал его Рутенбергу. Тот прочитал статью и сделался мрачным. После этого он сказал мне с сильным нажимом: «Порви эту книжку, а затем пройди по киоскам, скупи все, что увидишь, и уничтожь» (Dikovskii 1986: 70).
Хотя Рутенберг ревниво оберегал собственное прошлое от постороннего вмешательства, некоторые его рассказы, если верить мемуаристам, поражают явной непоследовательностью и попахивают откровенной мистификацией, цели которой, впрочем, не ясны. Так, уже живя в Палестине, он исповедовался однажды перед одной своей знакомой в том, что до нынешнего дня не уверен в справедливости совершенной над Гапоном экзекуции – был ли казненный в самом деле агентом-провокатором («…I’m not sure to this day whether his execution was justified, whether he was in fact an agent provocateur»)(Solomon, Litvinoff 1984: 112). Кроме того, он якобы рассказывал ей, что, заманив попа в уединенное место («а country shack»), застрелил его («shot him») (там же). Эти свидетельства нарочитого искажения подлинных обстоятельств убийства Гапона усиливаются еще и тем, что упоминаемый далее той же мемуаристкой столь хорошо информированный человек, как Р.Б. Локкарт, который с 1911 по 1918 г. жил в России и наряду с официальными обязанностями английского консула исполнял деликатные шпионские функции, писал в одной из своих книг, что Рутенберг, по заданию партии эсеров, пристрелил Гапона в общественной уборной (Lockhart 1952: 27). Локкарт не сообщает, откуда он почерпнул эту более чем странную информацию, идущую вразрез с тем, что было достоверно и недвусмысленно известно о месте и обстоятельствах гапоновской казни. Его слова можно было бы принять за обычную «развесистую клюкву» иностранца, берущегося писать о России, если не знать, что данный автор обычно строго и ответственно обращался с подобного рода фактами.
Это наводит на мысль о том, что несмотря на всю свою осведомленность Локкарт, близко знавший Рутенберга, мог в отношении смерти Гапона стать жертвой рассказанной им истории об уборной. Примерно так же Рутенберг, очевидно, вводил в заблуждение Ф. Соломон, которая, между прочим, сопровождает свой рассказ таким комментирующим замечанием:
Бедный Рутенберг, который на протяжении многих лет жил как конспиратор, был неспособен держать внутри себя тайну, хотя никогда не рассказывал одну и ту же историю дважды (Solomon, Litvinoff 1984: 112).
Выводы автора цитируемых мемуаров представляются излишне категоричными, основанными на сугубо личном, по-женски субъективном и весьма ситуативном опыте (ее положение замужней женщины, имевшей ребенка, предотвратило ухаживания холостяка Рутенберга, но, судя по всему, их отношения не избежали некоторого налета интимной доверительности, при которой многие пафосные вещи нередко делаются бытовыми и курьезными). Большинство писавших о Рутенберге как раз видели в нем иные, прямо противоположные качества и черты – неприступность, скрытность, несклонность к сентиментальным душевным излияниям, немногословие, замкнутость. Как бы то ни было и будь даже облик Рутенберга, рисуемый Ф. Соломон, излишне, что ли, «индивидуализированным» и потому неадекватным с точки зрения типологии «общественного деятеля», нам и в дальнейшем придется указывать на некоторые несоответствия, нестыковки и противоречия в его характере. В конечном счете именно эта противоречивость дает ощущение живой души, во имя чего приходится жертвовать набором ложно-героических качеств.
При всем том, что, как всякое живое существо, Рутенберг не был застрахован от проявления «человеческого, слишком человеческого»: позволял себе внезапные слабости и странности, мог поддаться минутному настроению, эмоциональным бурям и нервным срывам, все-таки в своей приверженности основным «символам веры» он проявлял редкую последовательность, непреклонность и волю. Именно этими качествами было отмечено его поведение в истории с полицейским агентом и провокатором Гапоном – казнь-возмездие и вся последовавшая затем битва с эсеровским ЦК, по существу открестившимся от Рутенберга как главного персонажа этого нашумевшего дела. С ним, с «делом Рутенберга», в которое переросло «дело Гапона», связана одна из самых бесславных страниц истории партии эсеров.
И еще одно свидетельство, которое нельзя не привести ради объективного баланса мнений. Оставившая, как и Рутенберг, след в российской и палестино-израильской истории Мария Вильбушевич-Шохат 52познакомилась с Гапоном в годы своего тесного сотрудничества с С.В. Зубатовым. В ее поздних воспоминаниях Гапон предстает личностью редкой физической и моральной красоты:
Гапон был одним из самых интересных и замечательных людей, которых я встречала в жизни. Красивый внешне. Аскет и эстет. В чертах благородство и аристократизм. Сильный, как кремень, характер. Одухотворенный мечтатель и поразительно одаренный организатор. Глубоко верующий и веротерпимый, он был полон жалости и любви к ближнему своему. Имел колоссальное влияние на народные массы. Они шли за ним со слепой верой. И были готовы идти за ним в огонь и в воду (Goldstein 1991:142).