Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том V
Шрифт:
Откашлявшись, я открываю рот, но слов нет и быть не может, ведь я не читал урок и ничего не знаю.
— Гм, гм… Перикл… Перикл…
— Время идет, не тяни.
Я снова откашливаюсь, на этот раз посильнее. Кашляю долго и тщательно, очищая легкие и глотку. Отставляю ногу. Оправляю костюм. Настойчивое: «Ну?»
Я приглаживаю волосы, тщательно и не спеша. Три раза проглатываю слюну. Учитель встает. Резкое, повелительное: «Ну? Ну?»
В отчаянии быстро набираю воздух, поднимаюсь на цыпочки, раскрываю рот и… И ничего, решительно ничего, слов нет, я стою на цыпочках, раздувшись и побагровев от натуги, стою с раскрытым немым ртом, пока в классе не вспыхивает приглушенный смех.
«Что за чепуха!»
Я переступил с ноги на ногу и опять поднял руку. Ничего, решительно ничего… Я просто не знаю, что именно мне нужно изобразить, внутренне не ощущаю идеи и не имею ясной темы.
Я
Я нем! Нем!! Нем!!!
Я напрасно садился и вставал, бегал по мастерской, ложился на диван — ничего, решительно ничего нет, ни одной мысли, ни одной идеи… Прошел день, неделя… Ничего. Пусто.
У меня нет Нового Слова!
Я жил, как живет в Париже каждый обеспеченный молодой человек: вставал поздно, хорошо ел и пил, половину ночи тратил на развлечения — словом, по инерции выполнял обычный церемониал бессмысленной растраты сил, времени и жизни. А внутри шла тяжелая работа осмысливания.
Мистер Даулинг наведывался ко мне. Вначале прямо от входных дверей бросался к мольбертам. Потом стал приходить реже.
— Обдумываете? Надо, надо… Не спешите, ван Эгмонт: мы знаем из истории живописи, сколько великих живописцев оказалось пустоцветами из-за неумения найти тему. Великое в искусстве определяется именно темой, а форма будет указана содержанием: малому — малые формы, великому — монументальные способы выражения. Свое Новое Слово вы крикнете на новом языке, это ясно! Ищите тему! Не спешите!
Я принялся обдумывать тему, методически перебирая возможные варианты. Пейзаж? Нет, для нашей эпохи это недостаточно сильный язык: моя вещь должна изобразить трагический взрыв человеческих страстей. Может быть, исторический сюжет? Но историческая тема потрясает зрителя тогда, когда она перекликается с настоящим: под персонажем в старинном костюме зритель должен узнать самого себя. Я напрасно пробовал различные темы из прошлого — все оказывалось плоским и если было похоже на настоящее, то ходульным или вообще непохожим.
Ж.Л. Давид взял темы Рима, и его римляне были живыми только потому, что каждый воспринимал их как художественное преображение доблестной героики тогдашней современности Франции, то есть революции, и старая героика естественно слилась с героикой новой. Но я с недоумением смотрел вокруг себя и не видел ничего и никого, что стоило бы перенести на холст хотя бы в облагороженной и преображенной форме. Герра Гитлера с голыми ногами и в доспехах Цезаря? Сэра Ганри де Хаай под видом Красса, подавляющего восстание гладиаторов? Прихлебателя Цицерона как символ наших напомаженных парламентских вралей? В это бездарное и подлое время исторический сюжет можно взять только в плане острой сатиры, а я жаждал и искал героическую трагедию. Отбросив историю, я решил взять современную тему. Вспоминая сильные и смелые лица людей, с которыми довелось мне работать в море, я решил для своего монументального полотна взять Труд как тему. Труд с большой буквы, Труд как силу, облагораживающую и создающую мир. Две недели не ходил, а блаженствовал в безумно радостном полете: заперся в мастерской и покрывал один картон за другим набросками лиц и фигур моряков, грузчиков, рабочих, реальных и идеализированных, как атлантов, держащих на своих могучих плечах сей мир. Нашел! Ура!! Вот она, лучшая из тем на свете — тема № 1.
Я мысленно видел свой холст уже готовым, заполненным исполинскими фигурами мужчин и женщин, в поте лица созидающих мир, победное сияние солнца, разгоняющего тьму, и толпы зрителей — молчаливых, потрясенных, воодушевленных и сосредоточенных. Память легко восстанавливала незабываемые лица, фигуры, позы. Я вспоминал то сумрачный и зловещий океан и группы норвежских рыбаков, выбирающих сети, — этих громадных, суровых и великолепных викингов наших дней, героев тяжелого и опасного труда; то вереницы обнаженных юношей, грузивших наш пароход в портах Индонезии, где каждый грузчик — шоколадный Аполлон, променявший лук и стрелы на ящик или тюк!
Я стал бывать в рабочих предместьях Парижа, подбирая типажи и делая наброски. И как-то само собой получилось, что мне пришла мысль наняться на работу грузчиком, чтобы ближе подойти к моим будущим героям, войти в их жизнь и изнутри найти новые дополнительные черты, которые дадут моей картине не только лиричность и человечность, но и обогатят ее чертами бытовой достоверности. Ведь мой апофеоз труда должен исходить из каких-то реальных современных условий.
В Париже находят кусок хлеба десятки тысяч иностранцев. Ни грузчики, ни подрядчик не удивились моему приходу. Мы разгружали баржи на Сене, я был сильным и ловким парнем и с этой стороны вполне удовлетворял рабочих. И все-таки они меня не любили. Физический труд после ужасов берлинского жития мне казался отдыхом, тем более приятным, что моя будущая вещь должна была явиться гимном труду. Однако когда я особенно много работал, то хвалил меня только противный толстый подрядчик, а рабочие вечером окружили меня и, оглядываясь по сторонам, прошипели.
— Ты что, голландская собака, захотел в морду?
— Выслуживаешься перед подрядчиком?
— Увеличиваешь норму?
— Сбиваешь заработную плату?
Труд для этих людей был не радостью, а проклятием. Как-то в обеденный перерыв я начал рассказывать о своей картине, мои слова вызвали насмешки и раздражение, прежде всего непонимание.
— Ты пропился, что ли?
Они не раз видели пропившихся художников, работавших грузчиками, но мое заявление, что я материально обеспечен и изучаю труд как таковой, вызвало взрыв негодования, можно сказать, озлобления.
— Труд как таковой!
— И выдумает же!
— А живого человека тебе не надо?
Кто-то рассказал о хронометрических исследованиях на заводах с целью повышения норм производительности труда, и тут на меня посыпался град ругательств и оскорблений. В нашей бригаде подсобным рабочим трудился подросток по имени Жан Дюмулен, обыкновенный парижский мальчишка. Этот Жан выпил из меня крови больше, чем все другие вместе взятые. Жан долго подстрекал бригаду, и все рабочие решили скопом прийти ко мне в мастерскую для проверки. Они долго и молча переминались с ноги на ногу перед мольбертами, потом пристыженные и присмиревшие ушли, но после этого посещения Жан стал моим врагом. Вскоре, требуя повышения заработной платы на несколько сантимов в час, бригада забастовала. Мне эти сантимы были не нужны, я — иностоанец и не принял участия в яростной ругани рабочих с представителями профсоюза и подрядчиком. Я сидел в стороне и просто смотрел, что вызвало особенную злобу Жана. Мне многое не нравилось: пьянство и нищета, плач растрепанных жен с младенцами на руках — это никак не подходило мне в качестве материала для картины. После долгих раздумий стало ясно, «Апофеоз Труда» должен опираться не на натуралистическое списывание с натуры, а на некую абстракцию, где некий идеализированный Человек идет вперед по пути к высотам гуманности и облагораживания самого себя через некий идеализированный Труд. В итоге размышлений у меня сложилась общая идея сюжета: атлетически сложенные молодые мужчины и женщины достраивают сложенную из тяжелых глыб пирамиду. В центре полотна — группа строителей, они тяжелыми железными рычагами поднимают и устанавливают на самую вершину пирамиды обелиск с высеченной на нем надписью: «Через труд — к гуманности!»
Я без сожаления простился с живыми рабочими и с головой ушел в созидание своего памятника выдуманным мною героям Труда. В биографиях многих творцов можно прочесть о часах, оторванных от сна и еды ради скорейшего достижения маячащей впереди цели. Людям, которые никогда не творили, недоступно понимание этого удивительного состояния самозабвения и самопожертвования. Какая еда! Какой там отдых! Моя еда и мой отдых заключались именно в этом восторженном труде, в зримом и осязаемом росте самой картины. Я пригласил из Академии художеств замечательных натурщиков и завербовал кое-кого из грузчиков. В тихую, уединенную мастерскую как будто пахнуло свежим ветром с больших новостроек: на грузовиках мне привезли рельсы и для меня отлитые тяжелейшие бетонные плиты, и под резким светом лампионов загорелые мужчины и женщины в поте лица трудились, поднимая стальными Рычагами эти глыбы. Обнаженные натурщики работали в две смены — мужчины и женщины отдельно, но на полотне я объединял эти фигуры в бригады мускулистых бронзовых тел, своей коллективной волей и силой покоряющие железо и камень. Мертвую материю я писал грубыми мазками, оставляя на полотне шероховатые наросты краски, человеческое тело писал обобщенно, но более тщательно, а грозовое небо, сквозь которое прорывались радостные снопы солнечного света, были особо тщательно выписаны по плотному и глянцевитому грунту, скрывшему грубую фактуру полотна. Поэтому манера письма здесь соответствовала содержанию, и общий эффект получился удивительный, почти осязаемый. Различие между камнем, живым телом и воздухом не понималось, а ощущалось физически. Приходилось часто забегать к Даулингу за помощью — я экономил время, этот удивительный человек принял на себя всю организационную сторону дела. Даулинг носился по городу и обеспечивал своевременное появление в мастерской людей, материалов и пищи, я же в трусиках и купальных туфлях, небритый и осунувшийся, работал у полотна, лишь изредка выпуская из рук кисти и палитру для того, чтобы наскоро проглотить кофе или съесть бутерброд.