Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Как-то в эти дни двери палаты торжественно распахнулись, и четыре санитара внесли большой фанерный ящик с конфетами, на крышке которого были написаны нелепые, но милые стихи — подарок друзей из первого отделения, в частности от моей боевой бригады. Я едва удержался от слез… Каждый вечер, отправляясь в Зеленый театр, Степа Медведев, крупный инженер, с которым я познакомился еще в бутырской тюрьме и сдружился в этапе, подходил к окну и, прижав нос к стеклу, долго молча улыбался и в удобный момент совал через форточку селедку, которую экономил от обеда: мне до боли хотелось чего-нибудь острого, и я отдавал больным мясные блюда за свежий зеленый салат, который считался у них никчемной травой. Да, да, — в заполярном лагере,
Палатой заведовала женщина-хирург моих лет, некрасивая, но очень славная, с мировой скорбью в черных глазах. Звали ее Хая Яковлевна. Когда я стал подниматься, мы подолгу беседовали, и я чувствовал, что между нами родилось и растет чувство внутренней связи, такое драгоценное здесь, в заполярном «лагере на правах тюрьмы».
— Мы слишком на виду, — сказала как-то Хая Яковлевна, отведя меня в укромный уголок. — Но после выздоровления вы получите инвалидность, и я устрою вас фельдшером при хирургическом отделении. Мы будем работать вместе. Я вас уберегу от инвалидного этапа в Красноярск: это пучина, в которой вы погибнете. Врачей здесь избыток, вы уже испортили себе карьеру — не заняли вакантной должности сразу после прибытия с этапом, пошли работать в тундру, вызвались на пикет, а потом и на штрафной лагпункт. Словом, наделали немало глупостей. Теперь исправьте положение. Работой я перегружать не буду, мы будем коротать время вдвоем! Соглашайтесь, проявите же хоть раз благоразумие!
Я не хотел сидеть в штабном отделении под чьим-то крылышком — слишком много еще осталось здесь неизведанного и неясного. Потом я мог бы перебраться в Дудинку или на Диксон: среди лагерников эти места считались более беспокойными и опасными, поэтому получить туда наряд было нетрудно, особенно если дать взятку нарядчику.
Чувство уверенности в себе, такое необычное в лагере, добавило мне сил, хотя на этот раз, как видно, сверх меры. Мне казалось, что я похож на резвого конька, выбежавшего из тесной конюшни на светлый лужок, где неплохо взбрыкнуть какое-нибудь коленце.
Я и взбрыкнул. Но поскользнулся и упал в пучину.
Приятный голос, который я услышал во время операции, принадлежал вольному врачу, начальнику больницы — красивой, статной женщине, похожей на породистую англичанку больше, чем добрый миллион обитательниц туманного Альбиона. Но имени ее и фамилии я теперь не помню, — ведь для меня и других она была только гражданином начальником. Я никогда не смог бы заговорить с ней после операции, если бы не начались длительные и тяжелые приступы сердцебиения: устранять их было трудно, тут все врачи больницы пробовали свое искусство и зачастую с плохими результатами. Хая Яковлевна доложила об этом начальнице, тем более что последняя оперировала меня и отвечала за мое выздоровление.
— Бьется, как птичка в клетке! — ласково говорил миловидный гражданин начальник, просунув узкую кисть под мою грубую рубаху с лагерными клеймами. — Пусть сердечко успокоится, а не то я унесу птичку с собой!
«Вот если я не умру, то попытаюсь унести твое!» — храбрился я, глядя на нее сквозь дымку полуобморочного состояния. Неожиданный случай помог протянуть руку к недозволенному.
Как-то раз в дверях палаты показался нарядчик и выкликнул мою фамилию.
— Поднимайся, ты, слышь! Живо! Шевелись!
В коридорчике был поставлен стул, рядом ожидал заключенный парикмахер с ящичком.
— Ты, больной, садись враз, а ты, мазило, поброй его, подстриги на вольный манер и попудруй, сбрызни, значит, разными духами. Понял? Пошевеливайся! Ну!
В лагере не положено ничего спрашивать: зачем? Все объяснится само собою. Потом нарядчик взял у санитара новенький синий халат и туфли и швырнул их мне.
— Жди начальницу. Она все объявит, понял?
Запахнувшись в синий халат и распространяя вокруг сладкое зловоние, я стоял в коридоре один, а в дверях справа и слева толпились врачи и больные.
Наконец ворвалась начальница.
— Я принесла вам удивительную весть! — вне себя от радостного возбуждения выпалила она прямо с порога. Сделала эффектную паузу, широко распахнула руки, будто готовясь заключить меня в объятия, и, торжественно отчеканивая каждый слог, закончила: — К вам приехала жена!
Я опять сел на стул и опустил голову. Жена? В Норильск! Такого здесь еще не бывало. Люди в дверях колыхнулись, как от ветра.
— Да, да, жена! Самая настоящая! Она остановится у меня, конечно. Начальство разрешило семь свиданий по три часа. Это официально. А неофициально мы решили так: в мой кабинет сейчас поставят две койки, и вы запретесь там вдвоем на неделю, а? Здорово?! Я уже выписала ей больничный паек! Все согласовано! За дело!
Санитары ринулись тащить в кабинет койки, сестра-хозяйка понеслась взбивать подушки и гладить одеяла, а я сидел на стуле и молчал, потому что человеку не дано говорить при свершении чуда. Больные замолкли на постелях, воцарилось молчание, нарушаемое только торопливой беготней обслуги.
Когда все было готово, начальница пригласила меня в кабинет.
— Ну как? На неделю вы оба здесь хозяева! Как я счастлива за нее, за вас и… за всех.
Она запнулась, потом быстро взглянула на дверь и пожала мне руку. В те годы за такие дела она могла получить десятку.
Уронив голову на руки, я сидел один в пустом кабинете. Потом раздались торопливые шаги… В это мгновение сердце бешено заколотилось. Начался сильнейший приступ: сердце рвалось навстречу.
Но вошел только нарядчик.
— Ты, слышь, вытряхивайся из показухи. Санитар, дай ему его барахло. Враз! Марш на койку в палату!
И странно — сердце вдруг заработало нормально: оно уже стало лагерным, оно не привыкло к чудесам.
Оказалось, что жена доехала до Красноярска и оттуда по телеграфу запросила разрешения прибыть в лагерь, а в тот же день в Дудинку с Большой Земли пришел пароход. Конечно, жена получила отказ и вернулась в Москву, и все потекло по-старому. Только начальница стала издали делать мне жест привета, а потом начала брать у меня уроки английского языка — так себе, между делом, на виду у всех, по десять-пятнадцать минут. О недоразумении с женой мы не говорили, все было сказано ее глазами, — грустными, полными немого протеста. Что-то накопилось в ней и искало выхода и поэтому я не особенно удивился, когда однажды во время урока, делая вид, что ищет что-то в словаре, она вдруг спросила по-английски с деланным равнодушием:
— Как вам дали такой срок?
Я улыбнулся.
— Как? Просто. Метровым отрезком железного троса с шарикоподшипником, приделанным к концу.
Она недоуменно раскрыла глаза. Я сделал вид, что показываю ей нужное слово в книге.
— Вы же сами видели два раздробленных ребра. Гнойный плеврит начался на почве травмы.
— И вы улыбаетесь?
— От гордости. Следователь говорил, что на моей спине он оставляет расписку. — Я передернулся от внутреннего напряжения. — А по-моему, это не что иное, как пропуск.