Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Пока мы говорили, Владимир Александрович сидел понурясь, вероятно даже, не особенно нас слушая: мы все искали выражения своим мыслям, и, по существу, здесь каждый спорил с самим собой.
— А при чем здесь Гаюльская? Кто это? — неожиданно протянул он. — Вы вчера рассказывали историю Саши-Маши, и она была мне близка и понятна. Саша-Маша — символ. Это — наша общая судьба: я в ней, она — во мне.
За окном раздалось шумное сопение, и санитар Коля полез через окно на веранду.
— Давай, я говоли! Я сисясь, говоли!
Фельдшер потянул было Колю за штаны назад: «Ходи в дверь; приучайся к порядку, дитя природы!» Но я остановил его:
— Пусть лезет в окно, оставьте его! Иди сюда, Коля, и расскажи нам про Сашу-Машу!
Коля, пыхтя и сопя, вылез на веранду. Это был низенький, кривоногий и пузатый человечек лет не то двадцати, не то пятидесяти. Питался он соленой рыбой, которую собирал на столах в рабочих бараках, — ее обычно не ели, она валялась грудами в день раздачи; Коля складывал добычу
— Вот, давай, смотли! Ты, — обратился он к Владимиру Александровичу, оттопырив губы и выставив палец, — ты говоли «Я — Сяся-Мася»! Нет! Ты не понимай нисего! С усями слюсяй, с головой — не понимай!
— Правильно, Коля! — подтвердил я. — Крой его покрепче! Крой, миляга!
— Сяся-Мася нет и не быль! — с жаром продолжал Коля. — Быль Малия Николаевна Гаюльская! Удальник!
— Какой ударник? Ничего не понимаю! — поморщился Владимир Александрович. — Что это за бумажка у него в руках?
— Постой, Коля, я быстрее расскажу, в чем дело, а ты закончишь рассказ и покажешь эти священные для нас обоих бумажки. Понял? Ну, постой здесь, со мной рядом!
Я обнял его руками и начал:
— Почти сто лет назад, после подавления польского восстания, захваченный в плен раненый офицер, некий Гаюльс-кий, был сослан в Сибирь и пожизненно поселен на Тунгуске. Живой человек, он, чтобы не сойти с ума, занялся распространением среди эвенков некоторых культурных навыков, а желающих обучил грамоте и крестил в христианскую веру. Многим позднее, при переписи населения они приняли фамилию своего просветителя и стали Гаюльскими — все становище целиком. Мария Гаюльская была видным, передовым человеком в поселке. В тысяча девятьсот тридцать седьмом году по путевке комсомола она должна была отправиться в Туру, чтобы учиться. Весь жизненный путь представлялся ей прямым и ясным. Но хорошо известные нам обстоятельства все скомкали: за год до этого начались репрессии, и волны арестов докатились до Тунгуски. Область получала указание из центра и производила разверстку по районам, а те в свою очередь спускали наряды на места. В первую волну арестов изъяли врача, учителя, председателя колхоза, заведующего складом пушнины. В следующие разы пришлось брать людей положением ниже, но каждый раз, угоняя из поселка группу арестованных, эвенк-оперуполномоченный надеялся, что это будет последняя партия. Однако наряды приходили опять. В последнюю мобилизацию изъяли санитара Колю и кладовщицу Машу — больше грамотных эвенков уже не осталось. По дороге новый русский опер прихватил и опера-эвенка и всех вместе отправил сначала в Туру, потом в Красноярск. Там всей эвенкийской группе из этого поселка предъявили обвинение в измене родине. После недолгого, но очень энергичного разговора эвенки действительно признались, что все они наемники белопанской Польши и пил-судчики, в чем и расписались неразборчивыми каракулями. Работать с ними было трудно — эвенки не только не понимали, что от них хотят, но и не могли повторить нужных слов, сколько их ни учил следователь: дальше «пилисудика» дело не шло. Потом кто-то из начальства увидел узкие глаза и желтоватый цвет кожи обвиняемых и передумал: эвенков строго наказали за дачу ложных показаний, и после второго недолгого, но еще более энергичного разговора они признались в шпионаже в пользу Японии и в подготовке восстания с целью присоединения своего поселка к власти феодального империалиста микадо. Как агенты самураев, эвенки получили по четвертаку и, сидя на земле в Красноярской пересылке, кричали хором: «Либа! Либа!», потому что, кроме сырой рыбы, ничего есть не могли. Сначала хор был большой, и кричали эвенки громко, но потом притихли, — сырой рыбы не было, а время шло. Их похоронили невдалеке от зоны, но Коля и Маша выжили и додержались до нашего лагеря. Коля работает теперь здесь, вот он перед вами. От него я и узнал всю эту эпопею.
— Значит, я прав? — поспешно спросил Владимир Александрович.
— Нет. Рассказывая о Саше-Маше, я не пояснил, почему мы разошлись, а в этом-то вся суть. Нас столкнула растерянность — мы потеряли себя, в кромешной тьме беспомощно протянули руки и случайно нашли друг друга. Тогда мы оба были страдающими людьми. Потом она осталась человеком, а я скатился на следующую ступень — стал страдающим животным и бросил ее, потому что она перестала быть мне понятной и нужной. Я не рассказал, что был доведен до состояния крайнего телесного истощения, — сердце переставало работать. Ноги не вытаскивались из валенок, но я не замечал этого и спал не разуваясь. Лицо раздулось так, что я стал плохо видеть. Едва двигался. Отсюда эти «сугробы, высокие, как горы, и провалы, глубокие, как пропасти». Вот она, дорога, по которой ходила моя бригада! Посмотрите, Владимир Александрович, посмотрите-ка, — ну где там горы и пропасти? А? Легонькие подъемы и ухабы, обыкновенная деревенская дорога, как миллионы других во всех странах мира. Ужасы были в моей душе, их породили беспомощность и отчаяние: я умирал. Меня списали в больницу, потом дали инвалидность, — начальство отработало меня. А Гаюльская устояла, она урожденная северянка, жительница этих краев.
После страшных месяцев растерянности и шатаний она твердо стала на ноги и опять решила учиться, — сказалась комсомольская закалка. В оставленном узелке я нашел не только розовое платье и чулки, но и направление на курсы, хотя вначале и не обратил на него внимания. Вот оно, я его храню в память о Марии Николаевне! Прочтите и поймите все как следует, вы же сами лагерник, сами знаете наш быт. Она была беременна, вышла бы в декрет, родила и как мать получила бы после курсов легкую работу на складах меховой одежды, работу по своей специальности. Вот справка со склада. Дай ее сюда, Коля! Видите, Владимир Александрович? Читайте лучше! Гаюльская отказалась от меня, как живой вынужден отказаться от мертвого. Вместе с Колей она отправила в Москву заявление о пересмотре дела — дай-ка вторую бумажку, Коля, — вот расписка, прочтите и убедитесь. Отправила — и в ее сердце поселилась надежда, затеплился свет. Этот внутренний огонек надежды, вместе с любовью к ребенку, еще больше укрепили бы ее силы, сделали бы ее и здесь такой же ударницей, какой она была дома. Ведь эта девушка — наша современница, она ударница по натуре! Добилась бы она пересмотра, дожила бы до свободы — неизвестно, но вот вам самостоятельно найденный ею правильный путь. Это — апофеоз! Она — героиня моего рассказа и образец всем нам: за путь от Саши-Маши к Марии Николаевне ей слава!
Губы Коли дрогнули, но он овладел собой.
— Слава! — повторил он, вытер глаза и благоговейно спрятал на груди бумаги. Вздохнул, пошел было к окну, но подумал и повернул к двери.
— А второй раз слава — ему, Коле! — тихо сказал я. — Милые люди! Герои! Он полюбил Машу Гаюльскую еще в этапе и теперь бережет эти две бумажки как святыню: они для него — вещественное выражение любви девушки, родины. Помните мой вчерашний рассказ о розовом платье и чулках? Сравните его с коротеньким выступлением Коли. Вот нам поучение, Владимир Александрович, пример высокой человечности.
В дежурке часы пробили два.
— Все на обед! Расходись! — закричали фельдшера больным.
Я поднялся.
— Сейчас начнется раздача еды. Но в заключение подведем итог, Владимир Александрович. Вы просто не поняли Сашу-Машу! Поспешили, вчера прервали меня и не дослушали рассказ до конца. Отсюда такое снижение смысла: вы посмертно принизили эту девушку. В вашем сознании получилась этакая трогательная историйка любви за колючей проволокой, хуже того, нечто похожее на лагерный вариант лермонтовского романа: роль репрессированного правительством петербургского гвардейца здесь играет репрессированный правительством московский гвардеец, роль дикой черкешенки исполняет дикая эвенка, косого убийцу-черкеса играет косой убийца-цыган, с ролью тысяча восемьсот тридцать девятого года вполне успешно справляется тысяча девятьсот тридцать девятый год, романтический Кавказ заменяет романтический Таймыр и, наконец, одного самодержца полностью перекрывает другой самодержец. Черт побери, до чего все похоже! Да это просто плохо замаскированный плагиат! Не так ли? Эх, как были бы рады все наши большие и маленькие начальники, включая Великого Режиссера этой всенародной трагедии, если бы дело обстояло именно так! С какой радостью они, сославшись на вас, сняли бы с себя ответственность и возложили ее на случайного убийцу, то есть сделали бы из общественного явления личный случай. Нет, Владимир Александрович, этому не бывать! Я протестую! Саша-Маша — не романтический литературный образ, а наша сегодняшняя политическая быль!
Знайте: она не символ, а один из вечно живых героев этого трудного времени!
Если бы я хотел рассказать только о судьбе М.Н. Гаюльской, то здесь и следовало бы поставить точку. Но я хочу сделать большее: показать этапы морального роста советского человека в лагерях сталинского времени, объяснить пути внутреннего преодоления им всех препятствий на пути к восстановлению в его сознании самого главного, что носят в себе наши люди, — нитей, прочно связующих их с партией и народом.
Вне партии и народа нет и не может быть советского человека! Но как восстановить эти живые связи вопреки стараниям начальства рассоветить заключенных, превратить их в тоскующих мещан или того хуже — в диких зверей.
Побег из лагеря, показанный сразу с нескольких точек зрения, явился для меня очень важным звеном в цепи размышлений. Я чувствовал, что нахожусь совсем близко от окончательного прозрения, как человек, который уже проснулся, уже слышит людские голоса, но еще не может открыть глаза и увидеть окружающее.
Как и что сделать, чтобы открыть глаза?
Каким усилием можно заставить себя окончательно проснуться?
Я ходил среди товарищей, по-прежнему много работал и все же был далеко: меня занимали одни эти неотвязные мысли. Бывало, через окно вижу широкую спину Владимира Александровича, а дальше — безмерные просторы тундры. Почему он так высокомерно и зло усмехнулся мне сквозь пальцы рук, комкавших тогда его разгоряченное лицо? Почему тундра так притягивает? Что мне до тундры? Какая между нами связь?