Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
— С топором на нас кидаются. Этот немец-санитар! Чтоб медицинский персонал — и с топором! Где видано?!
— Да, негоже. Ты, фриц, собирайся с вещами, и ты, Булыгин, тоже. Убираю вас как не оправдавших доверие командования! Марш к вахте!
Вольф шагнул вперед. Вытянулся.
— Я отшень просиль…
— Ишь, немецкая рожа! Пошел к вахте! Здесь тебе лагерь не гитлеровский, а наш, советский! Понял? Я здеся командир! А врач пусть остается, медицинская помощь и в БУРе нужна — это, как говорится, гуманность. Так, заключенные?
— Так… Так… — зашелестело по бараку.
Два стрелка прикладами вытолкали Николая и Вольфа за дверь. Начальник прошел в кабинку.
— А
Начальник пошарил снопом света по кабинке.
— Из двух бочек и досок можно сложить стол. Вон у тебя и простыня валяется. Накрой — и получится приемная. Ты на фронте был? Нет? Вот и видно! А на фронте нам приходилось лечиться в худших условиях! Ну, собирай, собирай свои бутылки! Шевелись!
Он снова вышел в секцию.
— А ты, Рябой, все полеживаешь? Верно, про баб мечтаешь, а? Ха-ха-ха! Признайся, мечтаешь? Бывает? А?! На, еще закури одну! Ложитесь отдыхать, заключенные!
Между тем солдаты закончили осмотр буровского двора.
— Подкопу нигде не обнаружено, товарищ начальник!
— Оружие нашли?
— Нет! Только топор. Его забираем.
— Я так и знал с поначалу! Эй, отбой тревоге! Всем нашим к вахте!
И снова тихо и пусто. Голубые и желтые снопы света опять перекрещиваются и призрачно освещают искрящийся от грязи мокрый пол. Вот заскрипела зубами первая крыса. За ней вторая. Где-то в углу тяжело шлепнулась третья — будто упала с верхних нар тяжелая мокрая швабра.
Все… Все кончено…
А ведь сегодня Анечка получила развод… С сегодняшнего дня я — женатый человек… И все же приходится умирать… Не будет воспоминаний…
Я посмотрел на то место, где лежали Рябой и Юрок. Два папиросных огонька светились в темноте, потом погасли.
Все кончено.
Я поправил доски на своем ложе. Снял гимнастерку и нательную рубаху. Зажег коптилку и поставил ее на раздаточный стол, рядом с миской с мензурками. Потом вздохнул. Сжал зубы. Обмотал голову и лицо рубахами. И лег на живот, спиной к коптилке.
Пусть Юрок кончает меня одним ударом. Зачем мучиться… И для чего?
Прошло время. Сквозь две рубахи я услышал мягкий шелест босых ног. Сжал веки. Сжал губы. Сейчас заколют.
«Анечка… Прощай? Шелковая нить…»
Но звук шагов свернул к выходной двери. Потом я услышал, как кто-то вернулся из уборной. Мокрая крыса переползла через мои босые ноги.
«Кто идеть?» — прокричал часовой.
Настала ночная тишина. Сначала я слышал биение своего сердца и мягкий шум крови в голове. Наконец и это прошло — успокоился. Конец всему…
Тогда надо мной повисла другая тишина, беззвучная и глубокая. Настоящая. Окончательная. Вечная.
Безмолвие смерти.
Глава 4. Летний день сорок шестого года
Я стал теперь просыпаться на рассвете, часов в пять, а то и раньше: работа легкая, как в лагере говорят: «не бей лежачего», питание сносное, условия жизни — спокойные. В прошлые годы, бывало, только лягу и приткнусь к чему попало головой — к своему кулаку, подушке или собственному грязному сапогу с еще не растаявшим снегом, — и уже засыпаю, пока не разбудит дневальный. Угнетавшая меня борьба с человечками и темной рукой в сорок втором году являлась началом сна и, в конечном счете, не мешала отдыху. А теперь вот не спится, а раз не спится — значит, думается.
Поток свежих впечатлений замедлился, он теперь невелик, впечатления прожитого дня не толкают друг друга назад, но перевариваются сознанием сейчас же и укладываются в памяти как уже усвоенный материал. К ночи голова свободна и готова к отдыху. Теперь мой мозг не похож на корову и пережевывать жвачку ему не нужно. Писание записок утратило трагический характер: я дожил до времени, когда могу спокойно обдумывать каждую фразу и не дрожать над каждым листком бумаги. Свои записки переписал в три тетради и смог даже пометить на обложке: «Издано в Суслово. Тираж 3 экз.». Поэтому теперь, естественно, память стала восстанавливать картины давно забытого детства, и я не противился этому: мои будущие читатели захотят узнать кое-что об авторе записок, и они имеют на это полное право — ведь литературное произведение это двойное зеркало, отражающее не только внешний мир, но и лицо самого автора. Как бы последний ни старался спрятаться за вереницей описываемых событий, все равно он во весь свой рост виден читателю, хотя бы по выбору описанного и по отношению к нему. Так уж лучше во избежание недоразумений выйти на сцену, вежливо раскланяться и самому немного рассказать о себе.
В это теплое дождливое утро летом сорок шестого года я вынес на крылечко табурет, сел, прислонился спиной к влажным и теплым бревнам стены, закрыл глаза и углубился в воспоминания. Спокойно, без боли и стыда, без осуждения. Тихий дождичек мирно шуршал вокруг, лагерь спал, все было еще серо и почти незримо. Казалось, что я один, наедине с прошлым. Это было приятно: ощущать ласковое падение случайно залетевших на крыльцо капелек и вести с собой разговор как с чужим, будто рассматривая события своей жизни со стороны.
По-настоящему моя личная история начинается задолго до моего рождения, лет сто назад, когда на Северном Кавказе из русских армейских частей, по мере оттеснения кавказцев с плодородных земель к югу, в горы, стало образовываться Линейное казачье войско, слившееся затем в одно Кубанское войско с ранее переселенными с Украины запорожцами. Оседавшие на землю полки образовывали округа, а казачьи сотни давали начало станицам. Солдат из армейских драгунских полков назначали принудительно, господ офицеров принимали по желанию. И те, и другие шли в казаки охотно: солдаты получали землю и освобождались от крепостной зависимости, а офицерам обеспечивалось привольное житье и свобода действий большая, чем тогда была у мелких помещиков в Средней России. Цепочки станиц тянулись от одного моря до другого, и поэтому получилось, что чем севернее линия, тем она старше, почетнее и «аристократичнее». Конечно, служить в Кубанском полку было не столь почетно, как, скажем, в Черноморском или Уманском, но все же лучше, чем в Хоперском, да и станица Ново-Троицкая так вольготно раскинулась на Урупе, что лучшего места для спокойного житья и не придумаешь.
После окончания первой отечественной войны юнкер Иван Быстров из мелкопоместных дворян Орловской губернии вместе со своим драгунским полком из Парижа попал на Кавказ, где в тридцатых годах, осев на кубанской земле, получил за лихую езду кличку Быстролета и стал сотником Быстролето-вым, а затем женился на Нине, сестре приятеля своего, богатого осетинского князька и поручика российской службы Те-мирбека Султановича (или Терентия Степановича) Шанаева. Сотник был белобрысым добродушным детиной, звезд с неба не хватал, но службу нес исправно и дослужился до полковничьего чина. Маленькая черненькая Нина оказалась душевнобольной, родила сына и умерла внезапно, связанная веревками по рукам и ногам за буйство. За ней в роду остались кличка Оса и дурные воспоминания и, что хуже всего, потянулась линия дурной наследственности.