Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— В чем дело, Ганс? На проверке ты разобрал хоть что-нибудь? Чего это все так шумят? — спрашивает низенький рыжий военнопленный немец в дырявой буденовке другого — высокого, в выцветшей фуражке, на которой еще темнеет след пятиконечной звездочки.
— Разобрал, — бурчит Ганс и шмыгает носом. Думает и добавляет: — Удивительные люди эти русские. Им за пустяки дают сверхжизненные сроки, и они спокойно молчат, а предлагают ни за что ни про что свободу — они возмущаются, оскорбляются, демонстративно отказываются. Непонятно, Гейнц.
Оба медленно раздеваются и натягивают на головы драные красноармейские шинели.
— Недоделанные контрики, — орут через лежащих немцев уголовники. —
— Дурак ты, Сидоренко! — стараются перекричать шпану бытовики и часть пятьдесят восьмой. — Вышел бы на свободу и хлопотал о пересмотре дела: там легче добиться толку! Прямой расчет! Что само лезет в руки — выпускать не надо! Сглупил, брат, сглупил: щеголять высокими чувствами в лагере — глупо, начальнички этого все равно не понимают. Для них нечего стараться!
Но Сидоренко довольно ухмыляется, глаза у него сухие и блестят, на впалых щеках играет малиновый румянец.
— Ухватился?
— Ухватились!
— Вертанул?
— Вертанули!
— А почему, Антанта? Зараз тебе скажу. Слухай: я понял! Ты понимаешь? А? Я понял! Усих долыньских сверху аж до самого низу! Их всю организацию понял: все у них построено на брехне. Посадили меня за ихнюю брехню на меня, и теперь он отпускает на волю и опять бреше в глаза: я подлежал амнистии давно, он так долго держал меня, як мог, але бильше не може, советский закон не позволяв, бо и эти гады живут в нашей советской державе и законам должны повиноваться. Партия та советская власть сильнее! Где могут, они, конешно, гадять, но бывает, что и не удается им их мошенство. Вот он круть-верть, держать под замком не може, бо його самого могуть за нарушение посадить, и с того он и прикинулся таким добрым!
— Правильно. Амнистия в переводе с греческого — непоминание, то есть заявление, что государство больше не помнит совершения человеком преступления. Нам нужна не амнистия, а честный пересмотр дела и освобождение по решению суда об отсутствии состава преступления. Вы правильно поступили, Остап Порфирьевич! Честь вам!
— То-то, Антанта. Будем ждать честного выхода. Коммунистом я можу быть и туточки, а большим та малым долынь-ским я бильше не слуга!
Глава 17. Беседы с трупом
Из распреда каждодневно уходили в этап на Москву и дальше отдельные люди, вызываемые обычно как свидетели по чужому делу или для добавки. А я валялся на нарах в пересылочном бараке, ждал и волновался. Наконец получил разъяснение — за мной едет спецконвой. Эта новость показалась мне очень неприятной: почему такое внимание к моей особе? Значит, мне готовят какую-нибудь пакость… Настроение было, конечно, неважное, и сусловский лагпункт теперь вспоминался чуть ли не со слезами умиления, как тихая обитель. Вот тогда я и заболел воспалением легких и на несколько недель слег в больницу — болезнь трижды начиналась вновь после, казалось бы, окончательного выздоровления. Наконец холодным осенним вечером меня выписали, и, держась за стены, я дополз до пересылочного барака. А тут новая неожиданность: спецконвой не дождался и ушел обратно, нужно ждать другого. Я было обрадовался возможности отлежаться и набраться сил, но нарядчик сообщил, что принято решение направить меня в общем порядке, что я должен сдать чистенькое обмундирование первого срока, которое носил как врач, облачиться в тряпье и броситься вниз головой в бурный и опасный поток, именуемый общим этапом.
— Ну, что ж — этап так этап, ничего не поделаешь, — сказал я Сидоренко, подсаживаясь вечером к нему на опрятную коечку в рабочем бараке. — Завтра утром иду в Первую часть расписываться. Значит, пора нам расставаться, Остап Порфирьевич. Давайте попрощаемся!
Конечно, Сидоренко знал, что я должен уехать, и ждал этого момента, но все же мое сообщение показалось ему неожиданным: старый рубака отвернулся, засопел, желваки на впалых щеках задвигались.
«Переживает… — подумал я. — Точь-в-точь как когда Пелагея Ивановна неожиданно заговорила об их убитом сыне».
Мы помолчали. Я думал о разговоре под лампадкой, висевшей перед Моной Лизой.
Славное было время! Каким важным для меня оказался этот разговор, я понял только позднее, часто вспоминал его до мельчайших подробностей и раскрывал в них все новый и более глубокий смысл. Для моего внутреннего нравственного развития этот разговор оказался поворотной точкой, перекрестком: я превозмог личное горе и вызванное им временное обособление и свернул опять к людям. Стал мягче. Счастливее. И так уж получилось, что, вспоминая о разговоре, я вспоминал и Пелагею Ивановну и привык думать о ней как о матери: думать о своей матери я не смел, это было слишком тяжело. Когда я получил извещение, что моя мать отравилась, в моих мыслях ее место заняла Пелагея Ивановна — других пожилых женщин я не видел уже десять лет, а любить кого-то человеку всегда надо…
— Ось, дывысь, що вона пише, — наконец проговорил Сидоренко, точно угадывая, о ком я думаю. — Бачу: помирає моя Пелагея Ивановна. Помирає…
Он потупился, а я стал читать старательно выведенные четкие крупные буквы:
«Мой ненаглядный Остап Порхвирович,
Надя говоре, що товарищ Долинский ей обещал хлопотать за Вас. Може, и чего добьется, хоть я ей запрещаю с ним видаться и его просить, бо вижу, чего вин хоче. От своей дочки я такой уплаты не разрешаю, хотя и за Вашу судьбу, а Вы сами тоже того нияк не разрешили бы, хочь за мое выздоровление. Здоровье мое дуже слабое, и до августа месяца 1954 года я не доживу. Надя хотела меня везти до Вас на тележке для последнего свидания, но я и того не вынесу. Приходится повидаться уж на том свете, Бог мне это забеспече за мои мучения. Я Вам земно кланяюсь и прошу меня звынить за все главное, за долгую болезнь, хотя я була покалечена шофером в нетрезвом состоянии, як в протоколе написано. Теплые носки две пары на зиму я связала, их передаст Надя. Тоже и деньги, 110 рублей. Деньги мои личные, Надя от них отказалась. Ей будьте ненаглядным отцом, як Вы мене булы мужем.
Кланяется и просит прощенья Сидоренко Пелагея Ивановна».
— Кто здесь Сидоренко Остап Порфирьевич? — закричал в дверях надзиратель. — В Первую часть! Быстро! Идите распишитесь!
— Гражданин надзиратель, это, наверное, требуют меня! — Я назвал себя.
— Говорю: Сидоренко! Марш! А вы, доктор, идите в пересылочный барак, вам здесь делать нечего. Скоро будет отбой!
Минут через десять вернулся Сидоренко и, кряхтя, опустился на койку.
— Дело в шляпе. Распысався.
— В чем?
— За петушок. Теперь выхожу в пятьдесят девятом — помалу тебя нагоняю, Антанта. Долыньский расплатился зо мной за отказ от амнистии. Гм… И як быстро провернул дело, подлюка розовая. Як ему це удалось, дохтор?
Я был поражен.
— А какая формулировка?
— «Решение суда по вторичному рассмотрению дела вследствие дополнительно выяснившихся обстоятельств». Я списав на бумажку.
В дверях барака опять надзиратель.
— Доктор, вы еще здесь? Бегом в Первую часть! Через полчаса этап выходит к поезду! Живо!