Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Но оба ордена у вас отобраны, Остап Порфирьевич. Сорваны рукой Долинского. Поняли? Жизнь прошла, и грудь опустела. Пощупайте-ка гимнастерку, заключенный Сидоренко. Вы — Чапай, наголову разбитый Долинским! Пуста грудь, а?
Сидоренко рухнул на топчан и схватился за голову.
— Долыньский виноватый?
— Нет.
— Сталин?
— Нет!
— Советская власть?
— Нет.
— Так хто ж виноватый, скажи, дохтор! Хто?
— А я уже сказал: спаянная воедино организация, где Сталин нужен Долинскому и Долинский нужен Сталину как источники власти: они не могут существовать один без другого. И мы в этой системе тоже нужны, мы — третье звено в цепи: пугало для устрашения больного Джугашвили и корм для питания подлого
— Який курсант?
— Воспитанник Академии гражданского мужества имени Иосифа Виссарионовича Сталина. Откройте глаза и посмотрите правде в лицо! Пора!
Сгорбившись, Сидоренко молчал. Я потряс его за плечо. Ничего. Потряс сильнее — ни звука. Также сгорбленная широкая спина, также согнутая книзу крепкая упрямая шея.
— Да что с вами, Остап Порфирьевич? Вы заболели? Что случилось?
— Не могу… Як же жить дальше? Не могу вынести такого… Зломалы, гады, в моей душе хребетник! Начисто зломалы!
Глава 16. Главнеющий инструмент
Но жить надо, и жизнь идет, бежит, летит вперед, не особенно даже интересуясь состоянием хребетников наших душ.
Восьмого мая памятного сорок пятого года кончилась война. Заключенных собрали на плацу перед Штабом, и Буль-ский объявил о Победе. Лагерники переминались с ноги на ногу и кашляли, начальники выкурили по папиросе и ушли, но когда скомандовали: «Разойдись!» — заключенные разбились на кучки и долго топтались на плацу.
Урки, поблескивая на летнем солнце медными крестиками, отбацали чечетку, кто-то бросил шапку вверх, несколько сиплых голосов жиденько прокричали «Ура!» и «Спасибо Сталину за счастливую жизнь!». Шпана правильно почуяла вероятность близкой амнистии и возможность правильной житухи.
Контрики тихо переговаривались, потрясенные, недоверчивые, растерянные.
— Значит, товарищи, мир?
— А вам он на что? Этот мир нас не касается. Наш мир — открытые ворота.
— Неверно. Стыдно так говорить! Страна радуется, и мы с ней. Мы — граждане.
— Бывшие.
— Суд нас гражданства не лишал! Тем более что мы сидим без вины и руки у нас чистые!
— Надоевшая песня, знаете ли, Иван Васильевич. Кому нужны ваши чистые руки?
— Родине. Может, и нас отпустят…
— Родина наставила на нас толстый зад. Нам здесь помирать! Всем поодиночке. А впрочем, что-то будет, это ясно… Какие-то перемены…
Все понуро побрели в бараки, чувствуя, что короткий, но важный период в жизни нашей страны пережит и кончился и что у всех лагерников впереди — тревожная неизвестность.
В моей жизни и в жизни моих друзей перемены действительно произошли, и при этом раньше, чем началась предпоследняя перестройка лагерей — закручивание винта потуже перед тем, как винт лопнул, и вся машина пошла на слом.
Любочка росла, а хорошие ясли находились в распреде, пересылочном лагерном пункте близ Мариинска. Отдав нарядчику брошенные Студентом вещи, Таня получила перевод туда для работы на коровнике: лейтенант Бульский не дорожил кадрами и равнодушно отпустил хорошую работницу. Тогда же в Мариинской центральной лагерной больнице стала работать врачом Надежда Остаповна Сидоренко: молодой женщине было тоскливо одной с больной матерью, и она добилась перевода отца в распред на постоянную работу — плотником в рабочей зоне. Таня и Сидоренко уехали вместе, и мы разошлись, потеряли друг друга из виду, потому что заключенным не разрешается писать письма из лагеря в лагерь. Так незаметно прошли еще два года — сорок шестой и седьмой. Я плохо перенес это время: воспаления легких следовали одно за другим, потом начался туберкулезный процесс в горле. Если бы не заботы верного друга и жены, я бы, вероятно, погиб: Анна Михайловна кончала срок, ее расконвоировали, и она работала посудомойкой в комсоставской столовой и под юбкой приносила мне в зону кое-какую еду, каждый раз рискуя получить новый срок, то есть смертный приговор. Одновременно мобилизовали опытных врачей, каких в зоне теперь было много, и даже профессора из соседней каторжной зоны. Мое здоровье сильно пошатнулось, хоть я старался держаться бодро.
Осенью я проводил Анну Михайловну за ворота, а в ноябре сорок седьмого года неожиданно пришел вызов в Москву. Зачем? Центр в течение войны дважды отказал в пересмотре моего дела по ходатайству командования, а теперь вдруг вызов… Почему? Зачем? У меня была вся катушка, значит, оставался пересуд с добавкой опять до предела или расстрел. Но за десять лет заключения в условиях военного времени, голода я так ослаб, что мне это было уже все равно: не дождусь я, дождутся другие — это главное. Но все равно они дождутся! Время придет! В распреде после двухлетней разлуки мы встретились все трое: я стал ждать этапа в Москву, Сидоренко оставался досиживать свою десятку, а Таня получила извещение о досрочном освобождении. Мой любимый лагерный поэт Андрей Рыбаков оставался на центральном лагпункте в Мариинске — совсем рядом, но повидать его было невозможно. А так хотелось! Отъезд в Москву мог означать разлуку навсегда…
Ранним утром мы собрались перед воротами. Сидоренко, у которого открылась старая рана на ноге и оттуда начали выделяться осколки кости, опирался на клюшку, я держался за фонарный столб. Таня стояла выпрямившись и, не отрываясь, глядела на ворота.
В чистой косыночке и новой телогрейке, с толстеньким ребенком на руках она нетерпеливо перебирала ногами, как молодая лошадка перед скачками. От сильного возбуждения ее трясло.
— А я вот не согласна с товарищем Сидоренко! — засмеялась она, цокая зубами и вздрагивая. — Не согласна, доктор! Остап Порфирьевич все повторял: надежда — это наш главнеющий струмент… А моим главнеющим струментом была любовь. Я людей люблю! Жизнь научила. А чем? Не поверите: чем крепче я всех люблю, тем больше и они меня любят! Просто удивительное дело, доктор: получилась любовь за любовь! Во как! И жить мне стало с того легче! Я теперь сильная: не боюсь жизни никак!
Таня подбросила вверх смеющуюся девочку. Потопала ногами, цокнула зубами и снова рассмеялась:
— Ногам не терпится! Им невтерпеж. А голова, доктор, не может никак оторваться от лагеря: ведь здесь я прожила самое главное в жизни — стала человеком. Всем кланяюсь в ноги, всем-всем: вот товарищу Сидоренко — он спас меня от смерти, когда я флаги выбрасывала, и он же открыл мне главное в жизни — труд. Кланяюсь и вам, доктор! Слышите, как цокаю зубами? А помните вечер перед БУРом? Вы протянули мне руку и открыли вторую тайну — про любовь. Кланяюсь начальнице Анечке за ее доброе сердце. Кланяюсь Студенту! Всем спасибо, кто помог мне выйти отсюда человеком. А ведь это самое главное, правда ведь?
Из вахтенного помещения вышел дежурный надзиратель.
— Готова?
— Готова! — ответил от волнения дрожащий голос Тани: он прозвучал как чужой.
— Вперед!
Мы обнялись. Говорить было трудно, все трое молчали. Потом Таня делает шаг вперед — тот шаг, который сразу разделил нас. На время? Навсегда? Неизвестно… Но я верю… Верю…
Наступает минута величайшего душевного напряжения.
— Сенина Татьяна Александровна, год рождения тысяча девятьсот двадцать шестой. С дочерью Любовью Викторовной года рождения тысяча девятьсот сорок четвертого, гражданкой Советского Союза.