Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
— Что-то с девкой деется? Огонь в правильном виде. Неужто с того загорелась, что вроде идет на волю?
Но оказалось не то.
Глава 10. Что такое любовь?
— Таня, — однажды шепнул я Сениной после обеда, когда больница погрузилась в сон, — тихонько, чтоб никто не заметил, возьми сумку скорой помощи — побольше бинтов и ваты. Прихвати два жгута для остановки кровотечения. Носилки вынеси на крыльцо будто для мойки и оставь их там. Как начнет темнеть, обойди
Утром этого дня после развода я обходил рабочие бараки согласно положению — проверял оставшихся по списку освобожденных и делал указания дневальным по части поддержания чистоты. Осень уже началась, самая скверная ее вторая половина — проливные дожди, непролазная грязь, промозглый холод. В одном из женских бараков, пустом, холодном и темном, я увидел на фоне высокой печи совершенно обнаженную молодую женщину: она прижималась к печи всем телом, обнимала ее широко раскинутыми руками и казалась распятой.
— Это я, цыганка Сашка, — громко прошептал мне знакомый голос из полутьмы. — Не пугайся, доктор, и не шухери!
— Ты что здесь делаешь? Принимаешь воздушные ванны?
— Не шутуй, не будь гадом. Батя припер к Штабу тележку с какими-то пакетами, так я пакеты сбросила, а тележку смыла, порубала и вот греюсь: холода не обожаю, я с Тирасполя, у нас сейчас тепло.
— Гм… А чего это ты голая? Продулась?
— Не в цвет попал, тут серьезное дело. К тебе просьба. Мой Иван в БУРе, ты сам знаешь: сидит за хлеборезку, помнишь? Через проволоку он уж дней десять кричит, чтоб я ему доставила табачку. Мол, невтерпеж, понял? А откуда его взять, энтот табак? На вахте один стрелок втихаря подторговывает махрой, и товар у него на большой палец, очень распрекрасный, но денег, гад, не берет, хочет барахло, теперь тряпки дороже денег. Так я с себя все как есть стира-нула, выгладила и загнала за наволочку махры — видишь, висит на вагонке? Вон та самая! Теперь слушай: сегодня, как смеркнется, я поползу через огневую дорожку в БУР, поволоку махру. Ребяты, которые гладят дорожку, давно уже в одном месте проделали над самой землей проход и замаскировали проволокой.
— Белое тело стрелок с вышки заметит сразу.
— Я лезу в пальте, смотри, в этом самом. Оно переделано с шинели. Пальто на полчаса дала наша сука дневальная. За две пайки. Полезу, как смеркнется, но до фонарей — в самое неразберительное время. Передам мешок Ванечке — и враз обратно. Ты будь другом, подожди с бинтами у барака. Если меня кокнут начисто — смывайся, не показывайся гадам, а если только зацепят — выползай, скажи, что, мол, шел случайно с обходом. Поймают — всунут тебе десятку за соучастие. Ты не боишься?
«Мы и беляков лечили, а ты? — вспомнились слова Сидоренко. — Их болью ты не болеешь».
— Нет, — твердо ответил я. — Не боюсь. — «Рисковать собой из-за бандита и шлюхи? Надо! Я не только врач, но лагерник и человек. Это обязывает. Начнешь вычислять по счетам, кто чего стоит, — ничего не сделаешь! Рисковать надо!» И я еще раз повторил: — Я не боюсь!
— Молодчик. Ты в последнее время сильно изменился, доктор, — голая женщина дружески улыбнулась и добавила: — Тебя теперь любят в зоне. Раньше я с таким делом к тебе и не подступилась бы. С чего это ты подобрел?
— Проснулся.
— Здрасьте пожалуста… А разбудил кто? Скажи!
— Есть здесь один проповедник.
— Неужто поп, что работает на кухне? Вот чудеса! Его наши старухи почитают, пайку ему носят, а я соображаю так — раз у голодных берет, значит — гад. Надо давать, а не тянуть руку за последним.
— Верно.
— А как же? Надо быть человеком, не строить из себя Долинского, небесного законника.
Я вздрогнул.
— И ты в проповедники записалась, Сашка?
— А мне зачем? Я — на земле живу, я — черт, во мне всякого много — и сладкого и горького. Так насчет сегодняшнего вечера заметано?
— В законе.
И вот вместе с Таней и долговязой женщиной по кличке Швабра, владелицей пальто, мы втроем стоим у крыльца и делаем вид, что ведем деловой разговор. Косит холодный дождь. Видимость плохая: столбы ограждения БУРа почти не видны, в полосах воды они как будто бы покачиваются и то выступят вперед и станут ясно видимыми, то отодвинутся назад и пропадут в бурой мгле. Вышки тоже не видно, хотя она где-то близко. Стрелку еще хуже — он смотрит сверху: колья ограждения для него сливаются в один ряд, в узкую черту на фоне текущей по грязи воды. От волнения у нас дрожь пробегает по телу, у Тани громко цокают зубы.
— Эх, зубки у тебя больно хороши, чтоб мне свободы не видать! — хрипит Швабра. — А насчет Сашки, это уж верно, доктор, вы не сомневайтесь: проползет, чума. Природа-то какая сейчас — дождь, туман, тоже и вечерится — все одно на одно, и получается как мое пальто. Гад на вышке разве усмотрит?
Мы напряженно всматриваемся в серую муть, в которой притаилась смерть.
— Вряд ли, — говорю я. — Туман колышется пластами, как бурые одеяла, сложенные одно на другое, знаете, так в магазине бывает, — одеяла столбом до потолка.
Таня щелкает зубами. Швабра кашляет и сипит:
— Это до революции было, чтоб столбом до потолка. Сейчас все рвут с руками. И одеялы были шелковые розовые и голубые, не то чтоб, как теперь, — шинельного сукна.
Мимо крадется, точно плывет в дождевой туче, темная фигура с болтающимся мешком. Сдавленное:
— Это вы?
— Мы. Не бойся!
— С Богом! — добавляет Швабра и крестится. — Эх, мое пальтишко! Новенькое — и в грязь…
Фигура быстро подходит к краю барака, ложится на живот в потоки воды и уползает к огневой дорожке. Мы ничего не видим кроме булькающих пузырей — кругом только призрачный свет, мгла, качающиеся полосы дождя.
— Обещала простирать пальто в бане, шпана, — судорожно вздыхает Швабра. — Материя новая, бабы недавно смыли за зоной шинель у одного стрелка — жена развесила на заборе, дура.
— Я не могу так, — жалобно шепчет Таня и рукой поддерживает челюсть, чтоб не цокать зубами. — Подойдем ближе, к углу хотя бы, а, доктор? С вышки все равно не видать!
За углом мы прижимаемся спинами к бревенчатой стене барака. Где-то в зоне голоса — возвращаются рабочие бригады. Кругом нас ровный шорох дождя, немолчное бульканье и хлюпанье текущей по грязи воды.