Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
Я потер лоб для прояснения мыслей: дело принимало серьезный оборот. Надо предупредить Сидоренко.
— Черт… Как бы это поговорить с нашими штабными бухгалтерами? Устройте мне завтра разговор с Рубинштейном: пригласите его сюда, ладно? Ну, рассказывайте дальше. Что отвечал Долинский?
— Ничего. Улыбался, молчал, внимательно слушал. Ведь он сам весь этот год с наслаждением режет все смелые начинания бати — насчет расширения свинарников и удвоения сдачи мяса в армию, насчет заготовок кормов… Проваливает на законных основаниях все Сидоренкины патриотические штучки — я об этом слышал на вечеринке у Веры Николаевны Глухих — там был наш вольный агроном Федьковс-кий, бывший заключенный.
Студент вздохнул и отправился отдыхать, обронив в дверях:
— Уж эти мне доморощенные герои! Не замечают, что курок взведен и остается сделать последнее движение
«И верно: батя — прекраснодушный слепец!» — подумал я.
На следующий вечер к концу приема в амбулаторию явился Рубинштейн. Больные уже разошлись, санитар принялся за уборку, Студент понес нарядчику список освобожденных. Мы остались одни. Я рассказал новости, привезенные Студентом из Мариинска.
Маленький бухгалтер снял старомодное пенсне, медленно протер стекла и задумался. Он как будто сразу постарел, поблек, стал меньше.
— Я давно озабочен этим. Сведения поступают со всех сторон, и все плохие. Гроза надвигается…
Рубинштейн напоминал нахохлившуюся под осенним дождем птицу — повел длинным носом направо и налево, потом вобрал голову в плечи да так и остался сидеть на высоком стульчике для перевязок. Теперь он был похож на промокшую галку на позабытом среди поля подсолнухе.
— Я озабочен больше, чем вы, доктор. Мы оба — советские люди: желаем лучшего питания нашим голодным товарищам, хотим сдать больше хлеба и мяса фронту, помогаем успеху начальника. Он этого достоин. Но вы, доктор, только сочувствуете. Вы — врач, хозяйство вас не касается. Сидоренко, я и Федьковский — хозяйственники, мы в ответе за все. Поняли разницу? С замиранием сердца мы идем по канату, к которому с ножом крадется Долинский.
— Негодяй!
— Ну как сказать. Бывший артист оперетты в чекисты пошел, чтоб избежать фронта. Вы этого не знали? Как же, Федьковский видел документы. Хотя Долинский и сам не скрывает этого. Говорит только, что в жизни ничто так его не захватывало, как работа в оперчекистском отделе: это якобы его призвание свыше. Негодяй ли он? Гм… Трудно решить. Кому какое дело до чужого характера? Важно, чтобы в государстве действовал фильтр, не допускающий отдельных лиц к определенной работе. В лагерной администрации фильтра нет. Напротив — здесь растратчика садят за кассу, хулигана делают нарядчиком, аморального человека — опером, обдуманно используют самые дурные черты разных характеров. В общем порядке дело, милый доктор, а не в личностях: как опереточный негодяй в широкополой шляпе с пером Долинский был бы хорош, но беда в том, что ему позволили надеть фуражку с синим верхом. Личное стало общественным.
Я сделал нетерпеливое движение рукой.
— Александр Львович, этот простак рискует шеей!
Рубинштейн поднял лохматые рыжие брови и насмешливо подмигнул через очень выпуклые стекла пенсне.
— Это наш батя-то? А он и не простак, и не слепец! Вы, доктор, здесь сравнительно новый человек, а я с Сидоренко работаю давно и разглядел его насквозь. Научился отличать наружное и поверхностное от внутреннего и главного.
Рубинштейн сделал паузу и собрался с мыслями.
— В Первой Конной он получил два сабельных удара по голове и ранения в грудь и в ногу. Попытки учиться, как он говорит, у него вызвали головные боли такой силы, что от учения пришлось отказаться. Все вокруг него в какой-то мере выросли, только он сам остался тем, кем был, — умным мужиком-неучем. А работать ему приходится теперь с культурными людьми, которых он уважает за не давшееся ему образование и вместе с тем стесняется своих неизбежных и частых промахов. Помните, вы как-то рассказывали о случае с Антантой-Иолантой? Вот вам пример. А Сидоренко сначала свалял по своей некультурности глупость, а потом, по своему природному уму, понял ошибку и постарался из нее выпутаться так, чтобы спасти лицо. Как это можно сделать? Только прикидываясь чудаком, этаким мужичком-простачком, который по сути дела умен и хитер, как черт, и только, мол, прикидывается, чтобы половчее всех вывертывать наизнанку. Поняли? Если нет, то характер Сидоренко вы никогда правильно не оцените и не сумеете разобраться в его поступках, то есть отличить настоящего человека от взятой на себя защитной роли. Отсюда и его внешность: чуб, розетка под орденом и прочее. В виде Чапая он всем приемлем, он инстинктом чует вызываемые этой бутафорией симпатии. А если бы он одел приличный штатский костюм или вырядился в щеголеватый мундир на манер Долинского? Получилось бы посмешище! Я думаю, что он когда-то уже пробовал и то, и другое и потерпел полную неудачу — заметил за своей спиной улыбочки, услышал обрывки насмешливых замечаний. А Сидоренко — гордый человек, боец, орел. Вот и пришлось отказаться от культурной и современной наружности и остаться на всю жизнь Чапаем. К тому же такая маскарадная внешность как нельзя лучше соответствует его вынужденной роли мужичка-простачка.
— Думаю, — сказал я серьезно, — что только теперь начинаю понимать его как следует. Но это лишь усиливает симпатии к нему! Замечательный человек!
— Хороший, конечно. Но замечательно здесь другое — условия, в которых он действует: замечательна наша советская власть, создавшая возможность добру расти во всю ширь и высоту и светить кругом так ярко. Что было бы из него при царе? Дельный вахмистр драгунского полка. Разумный мужик. В полку его ценило бы начальство и любили бы рядовые, в деревне он дотянулся бы до кулака, построил бы себе обширную избу. И все. Поэтому вы должны прежде всего видеть главное — партию и советскую власть. Я ежедневно выписываю для больных двух ваших бараков по стакану молока и по котлетке из сырого мясного фарша. Семьдесят пять граммов, а? Это не шутка! Вы получаете все сполна? Да? Несколько ведер молока, несколько килограммов мяса! И это в условиях всеобщего страшного недоедания! Ведь мяса и молока не видят дети стрелков, слышите? Для них это — роскошь! А партия руками Сидоренко предоставляет ее больным заключенным! Вот в чем главное — в нашей партии, в гуманности нашей идеологии, и во многом Сидоренко светит отраженным светом. А Долинский? Ему партия мешает творить безобразия, она держит его за руки, не дает возможности совсем распоясаться. Наша действительность подталкивает сидоренок вперед, а долинских отодвигает назад. Не будь у нас наших советских порядков, опер загубил бы уже много людей, а так ходит вокруг, щелкает зубами, а укусить не может! Так-то, милый доктор, так-то!
Он вытер очки и посмотрел на меня радостно и гордо. Потом вдруг спохватился:
— Время уходит. Нам пора расходиться. Мы говорили о том, что над Сидоренко и мной нависла гроза. Он это знает так же хорошо, как и я. В этом его подвиг: прекрасно знать обстановку и все же сознательно рисковать собой. Как и нам, прикрывающим его «механизацию» — неучтенные гектары посева, неучтенный приплод свиней сверх нормы. Подкормленные работяги стараются изо всех сил, я прикрываю нарушение буквы закона, Федьковский скрепя сердце молчит, а ведь он — бывший заключенный, в случае чего ему попадет вдвое… Сидоренко разумно использует результаты наших общих усилий. Когда ему присвоили звание и дали орден, начальники других лагпунктов затаили злобу: на фоне хорошей работы плохая виднее. Но мы всех обскакали. Пока.
— А что может случиться?
Рубинштейн оглянулся и ответил шепотом:
— Катастрофа. Надо или работать, как другие, думая больше о себе, или идти на риск ради победы и Родины. Я выбрал второе: открыл глаза пошире и прыгаю через пропасть всякий раз, когда составляю отчеты. Остался жив на этот раз — прыгаю снова, из месяца в месяц вот уже третий год.
Холодок пробежал у меня по спине. Я с удивлением посмотрел на человека, мимо которого равнодушно проходил столько времени, на его тщедушную фигурку, лысину, пенсне.
— Предупредить Сидоренко?
— Не надо. Ваше дело — сторона. Излишки по книгам нигде не проходят, а от строгой ревизии их не скроешь. Наша «механизация» висит в воздухе, и мы все — хорошая мишень. Лишь бы Долинский не спустил курок! Лишь бы не стряслось чего-нибудь непредвиденного!
— А если?
Рубинштейн поднялся, тяжело вздохнул и повел плечами, как будто бы и его охватил холодок страха. Но ответил ясным и твердым голосом:
— Я — коммунист с семнадцатого года. В гражданскую дважды ранен. Был директором большого военного завода. Мне отступать нельзя: стыдно. Солдаты идут в бой за нас, а почему же нам не пойти в бой за них? Опасность надо видеть и все-таки идти на нее! Было бы за что.
Несколько дней я ходил потрясенный.
Какой счастливец! Значит, и в лагере можно быть героем?
А потом произошло непредвиденное. В новогодние праздники среди бела дня бесконвойная бригада видела, как Сидоренко вытащил со склада лагерного обмундирования свою дочь, студентку Надю, а вслед за этим приведенная им оперша выволокла оттуда за шиворот и своего супруга. Скандал был громкий — мы в зоне слышали каждое слово и все сообща решили: «Бате несдобровать!» Так и случилось: оскорбленный Долинский спустил курок.