Пир в одиночку
Шрифт:
«Поблизости» К-ов оказался через неделю. Мог бы и раньше, благо жил Сергей Петрович в самом центре, у Пушкинской площади, но все откладывал, все надеялся – вдруг образуется! – хотя в доме давно уже был введен режим строжайшей экономии. Кубик сахара – сахар вздорожал чуть ли не в пятьдесят раз – раскалывался щипчиками на несколько частей, а крошки подбирались пальцем: ткнул, и прилипла. Все, как в детстве, когда бабушка зорко следила, чтобы кусочки, упаси бог, были не слишком большими… Круг замкнулся. Ему казалось, он шпарит по прямой, все больше и больше удаляясь от скудных послевоенных лет – удаляясь безвозвратно! – но круг замкнулся, как, наверное, замыкается всегда, и в этой предопределенности, в этом ускользающем, не поддающемся осмыслению законе просвечивало, однако, что-то отрадное. (Что тоже ускользало и тоже не поддавалось осмыслению. Да К-ов и не хотел…)
Договорились на шесть, а он в пять минут седьмого еще околачивался на площади у «Макдоналдса», глазел на книжные развалы – книги,
Сергей Петрович встретил его, как и подобает встречать «спасителя». Стол был накрыт и выглядел так, будто перелетел сюда, подобно сказочному ковру-самолету, с только что покинутой смятенным беллетристом площади. Киви не было, зато бутылки не уступали тем, у «Макдоналдса» – все в ярких этикетках, нарядные и полнехонькие, готовые открыться по первому желанию гостя. Но гость предпочел минеральную воду. Приборов два стояло – без мамы, значит! – но спросил, разумеется, не о маме, спросил о Сильве Ивановне: как, дескать, поживает старая приятельница? – и тотчас услышал в углу возню и сухое пощелкивание. Спустя миг живые звуки эти потонули в других, механических, требовательно прорвавшихся из-за двери. Сергей Петрович проворно поднялся, молодой, легкий, в потертых джинсах, и, извинившись – «факс!» – быстро ушел в соседнюю комнату. К-ов огляделся. Он не помнил, как было тут в прошлый раз – кожа, еще хранящая следы тех целительных прикосновений, оказалась памятливей глаз, – но ощущение, будто он впервые здесь, не покидало его. Впрочем, с некоторых пор ощущение это преследовало его постоянно, накатывая в местах самых неожиданных, иногда чуть ли не в собственном доме, точно не только столик упорхнул с площади, уподобляясь сказочному ковру, но и все вокруг незаметно поднялось и плавно, грузно перелетело по воздуху с людьми и зданиями в неведомые края.
К-ов огляделся, и то был не случайный жест, нет, его постоянно тянуло озираться вокруг – едва сдерживал себя, воспитанный человек. Вот и сейчас старался сосредоточиться на том, что, вернувшись, говорил ему приветливый хозяин, а говорил он о «балконных огородах» – это, собственно, и было тем самым делом, которое предлагалось бывшему писателю, делом простым – проще некуда! – и надежным.
«Балконными огородами» Сергей Петрович именовал деревянные ящики («Удачное название – уже полдела!») – обыкновенные деревянные ящики, в которых горожане могли бы выращивать, не выходя из квартиры, зелень и овощи. Спрос на такие ящики огромный и будет расти, наладить же выпуск их – раз плюнуть, надо только зарегистрировать малое предприятие («Я скажу, куда обратиться»), открыть счет в банке, для чего придется дать взятку («Вы не сумеете, конечно, – беру это на себя»), фиктивно оформить несколько человек («Это уж вы сможете!»), найти деревообрабатывающий комбинат («У меня есть на примете») и столковаться с работягами, которые за ящик водки наколотят из отходов что угодно, потом присмотреть магазинчик и завезти товар. Так – или примерно так – наставлял дебютанта председатель совета директоров, и у труженика пера, который не умел договориться со слесарем заменить кран в кухне, голова, странное дело, не шла кругом. Не впадал в отчаянье от бестолковости своей и никчемности, от полной непригодности для той новой жизни, куда приземлились они на своем ковре-самолете, – напротив, оживал, веселел, внутренне распрямлялся, точно давящий на плечи неимоверный груз постепенно истаивал.
Сергей Петрович заметил это. Оставив «балконные огороды», заговорил об «итальянском кино», снова – в который раз! – припоминая и смакуя то давнее приключение. К-ов с энтузиазмом подхватил, но К-ов – понятно, его будущее (запишет он скоро в дневничке) – это его прошлое, а что же воодушевился так, что заблестел глазенками и принялся ностальгически вздыхать его юный благодетель?
Снова заверещал факс, властно потребовав к себе, но предприниматель махнул рукой и не поднялся. «Вот вы говорите: стихи… А вы замечали, что стихи пишутся, как рецепты, – столбиком?»
Этого профессиональный литератор не замечал. В чем и признался с удовольствием и даже изъявил желание продегустировать ананасовый ликер, но стало ему опять как-то не по себе, только по-другому уже, будто незаметненько так поменялись они местами.
Когда вышел на улицу, еще не совсем стемнело, но магазины давно не работали, закрылся «Макдоналдс» и площадь опустела. Точно ветром сдуло столики с заморскими товарами, сдуло продавцов, покупателей сдуло и даже, что особенно удивило зоркоглазого романиста, следы недавно бушевавшей здесь торговли. Хоть бы клочок газеты на асфальте! Хоть бы закатившийся под урну бумажный стаканчик из-под кока-колы или пластмассовая соломинка! Ничего… Ничего и никого, лишь несостоявшийся спаситель движется бесшумно к наполненному голубым сиянием подземному переходу, над ступенчатым зевом которого оранжево горит буква «М».
Или по собственному желанию
Виделись последнее время редко, почти не виделись, но с тех пор, как у редакции оттяпали часть площади, жена сидела с Юнной Максимовной в одной комнате, стол в стол, и подробно о ней рассказывала. Беспокоится, дескать… Ждет со дня на день… (А кто не ждет? Кто не вглядывается с тревогой в будущее!) Первые сокращения прошумели год назад, тогда пронесло, но теперь журнал выходил вдвое реже прежнего, читательских писем почти не было, а Юнна Максимовна занималась как раз письмами и потому, понимали все (а уж она-то тем более!), была первым и самым вероятным кандидатом на увольнение. Разумеется, голодная смерть не грозила ей – давно пенсию получала и больше, чем материальных трудностей, страшилась одиночества, круглосуточного сидения в четырех стенах, да еще стенах толстых, мрачных, непроницаемых для звуков извне. К-ову, что явился к ней, нагруженный книгами, фундаментальность этой сталинской трехэтажки пришлась как раз по душе, ибо гарантировала тишину, так ценимую тружеником пера, а вот глуховатая Юнна Максимовна тишину ненавидела. «Как в могиле!» – ворчала и при этом зорко всматривалась в собеседника – слышит ли он? – и вдруг быстро, смущенно, по-детски как-то улыбалась: ну вот, разбрюзжалась, старуха! А зубы сверкали, как у молодой, – ровные, белые, целехонькие, хотя никогда особенно не берегла их… В сладком, во всяком случае, не отказывала себе и сахарок с карамельками не сосала, а грызла, как ребенок, и очень сокрушалась, когда со всем этим начались перебои.
Книги К-ов привез в обмен на девятитомник Герцена, от которого она давно уже хотела избавиться. «Не знаю, – пожимала сердито плечами, – чего он подписался! Кто сейчас Герцена читает?» Литератор К-ов заступался за Герцена – читают, дескать, а подписался потому, видимо, что любил, но Юнна Максимовна махала безнадежно рукой. «Он Жюль Верна любил…»
Он – это муж, первый муж, которого похоронила, когда К-ов еще трудился в журнале, тогда процветавшем, – мог ли предположить кто-либо, что такие наступят времена! – но был и второй, тоже военный врач, служил в госпитале вместе с первым, потом демобилизовался, овдовел и быстренько женился на Юнне Максимовне. Лет пять или шесть прожили, и все пять или шесть лет хворал, преданная жена выхаживала, не жалея сил, но так и не выходила. «Невезучая! – вздыхала. – Ну почему я такая невезучая! Гляну на себя в зеркало – баба ничего вроде, даже сейчас, а все не как у людей».
Ее и впрямь точно какой злой рок преследовал, даже в мелочах: то пропустят фамилию в ведомости на зарплату, а она отстояла час и уже надела очки, чтобы расписаться, то, напротив, дважды включат в список дежурных, обязанность которых следить за редакционным холодильником.
Не повезло и с невестками. Обоих сыновей угораздило жениться на красавицах, а красавицы, брюзжала Юнна Максимовна, они ведь вреднющие. И вдруг спохватывалась: «Хотя я тоже вроде бы ничего была… Но не вредная же! Или вредная?» – допытывалась она со смущенной своей улыбкой, заранее прощая, если в ней все-таки вредность обнаружат.
Раз в неделю давали продуктовые заказы, она два выклянчивала – их ведь, жаловалась, двое у меня! – и волокла через всю Москву сперва одному сыночку, потом другому, после чего возвращалась налегке домой, – а жила за городом, на электричке ехать и потом еще с четверть часа топать к военному городку вдоль разбитого шоссе. Долгим и унылым показался К-ову этот путь, небезопасным (домов возле станции почему-то не было), она же, тугая на ухо (а вдруг машина? вдруг чьи-то недобрые шаги?) проделывала его дважды в день, утром и вечером. И так двадцать лет, больше чем двадцать, хотя, помнит он, пришла в редакцию вроде бы ненадолго: добрать недостающие до пенсионного стажа три или четыре года. Все уйти собиралась – вот только, говорила, доработаю до зимы: зима пугала ее обледенелым железнодорожным мостом, на котором раз уже сломала руку – К-ов вспомнил об этом, когда осторожно спускался с книгами по деревянной, обитой металлическим угольником лестнице.