Пир в одиночку
Шрифт:
Шумели поредевшие кроны, даже на слух сырые, грузно капли срывались, и все еще брехала далеко за спиной одинокая собака. Никаких иных звуков К-ов, не различал, но это К-ов, а Ястребцов непостижимым образом учуял не только пробирающуюся в размытом русле мутную воду, но и угадал препятствие, которое она вкрадчиво преодолевала. Властно потянул за собой и вывел прямо к жердочкам. Впрочем, К-ов, как ни напрягал зрение, не увидел их, лишь почувствовал боязливо-неуклюжей ногой скользкую поверхность.
Теплая сильная рука не просто влекла вперед, но и чуть приметными движениями направляла. К-ов только ногу подымал, а пальцы на запястье уже предупреждающе сжимались: не туда! Подобно слепцу растерянно двигал он зависшею ступнею, пока не улавливал поощряющий сигнал: вот теперь так, смелее!
Признаться, это уязвило К-ова. В его-то как раз пространстве Ястребцов занимал место отнюдь не периферийное, особенно после этой промозглой ночи. Колдуном и ясновидцем обернулся кривоногий бахвал, непостижимо различающий
И горний ангелов полет И гад морских подводный ход…Как же, ошеломленно думал К-ов, должен писать этот человек! Повесть про Марию с Машенькой произвела сенсацию в институте. Обе героини – мать и дочь – были как живые, и то, что младшая, по недосмотру явившаяся на свет от неведомого отца, пойдет по стопам старшей, уже истасканной, уже брезгливо отвергаемой мужчинами, определялось не авторской волей, а всем током воссозданной им страшной жизни.
Шансов на публикацию не было ни малейших. Понимал ли это автор? Еще как понимал и тем не менее упорно таскал рукопись по журналам. Зачем? Только ли затем, чтобы в очередной раз услышать, как это талантливо и смело? Или, может быть, на чудо надеялся?
Чуда, увы, не произошло. А второй повести, о которой говорил с упоением в течение многих лет, так и не появилось. Очерки да статьи писал, кочуя, неуживчивый мэтр, из одной редакции в другую.
К-ов исправно дарил ему свои книги, Ястребцов с загадочной улыбкой пробегал надпись, при этом держа книгу все дальше и дальше от глаз, а вот читал ли сами творения – неизвестно.
Встречались в основном в арбитраже, куда К-ов привел его еще студентом, но представил не как студента, а как мэтра, как восходящую литературную звезду. Эта щедрая аттестация произвела впечатление лишь на доверчивого Лешу (по имени Константин). Остальные смотрели на новоприбывшего с настороженностью. Тинишин сопел, Шнуркач многозначительно покашливал, Сеня Магарян трогал двумя пальцами свой кривой нос, словно надеялся выправить его, а Петя Дудко, придержав струны, осведомился невинным голосом, на какую, дескать, тему изволит писать мастер. Невзлюбил Ястребка – с первого взгляда, и тот платил ему тем же. «Как там, – спрашивал, – мудрый наш подберезовичек?» К одному Сене Магаряну относился с нежностью и, между прочим, предсказал, задолго до несчастья (потом, когда несчастье случилось, К-ов предсказание это вспомнил), что нехорошее что-то – очень нехорошее! – ждет трагического человека Сеню…
Последние годы виделись редко, месяцами, случалось, не перебрасывались даже словечком, но все равно К-ов мгновенно узнавал в телефонной трубке глухой насмешливый голос…
Голос! Шаги, и те узнал, что возникли за спиной и некоторое время явно преследовали его, не приближаясь, впрочем, когда же нагруженный продуктами дачник остановился, чтобы якобы поправить сумку, они остановились тоже. Тут-то и догадался, кто это, – не столько, может быть, по походке, сколько по повадке. Поверил, однако, не сразу. Откуда взяться Ястребцову в этом подмосковном поселке! К-ов, например, даже не слышал о нем в прежние времена, случайно попал и сразу покорен был южным каким-то колоритом. Черепичные крыши… Вьюн на беленых стенах… И даже акация – белая, цветет… Не поверив глазам, сорвал гроздь, долго вдыхал знакомый с детства аромат. А у станции – желтые, двухэтажные, пятидесятых годов дома в зелени, с балкончиками и колоннами. При виде их сжималось
Так всегда было. Причем – вот парадокс! – какой-нибудь задрипанный тупичок, какой-нибудь московский закоулок, вдруг смутно напомнивший – крыльцом ли, козырьком ли над парадным – родной город, волновал сильнее, нежели сам город, когда приезжал в него. (А ездил на родину часто.) Вначале К-ов объяснял это своим изуродованным восприятием, но вскоре уверовал – не без помощи Ястребцова, – что процесс вытеснения, замещения подлинного суррогатом – не только игра (или недуг) его деформированного сознания, а нечто, существующее вне его, и он, литератор К-ов, странным, унижающим его образом в процесс этот вовлечен. Унижающим, поскольку чувствовал себя не объектом вытеснения, а тем как раз человеком, который заполнил собой образовавшийся вакуум. Удивился ли он, встретив Ястребка в подмосковной глухомани, да еще в столь поздний час? Нет. То есть удивился, конечно, но не очень. «Ты как здесь?» И тотчас жарко ударило в голову: из самой Москвы, небось, ехали вместе! К-ова не то что испугало это, но неприятно было, хотя, спрашивается, ему-то что! Ну вместе и вместе… Ну следил откуда-либо – из тамбура, например, – как читал газетку, как дремал, как, уже подъезжая, перекладывал из одной сумки в другую целлофановые пакеты. Что еще? Ничего… Но все равно было ощущение, что остроглазый наблюдатель углядел нечто такое, что для постороннего взора ни в коем случае не предназначалось. На столбе лампочка загорелась. Не фонарь – лампочка, под тарелкой: еще один осколок провинциального детства. При желтом свете ее К-ов не столько различил, сколько угадал проницательно-лукавую улыбку на бородатом лице. «Ты с электрички?» – спросил, не удержавшись.
Ястребцов молчал. Улыбался и молчал, все понимая – как десять, как двадцать, как тридцать лет назад. «Сколько, – произнес, – мы знакомы с тобой?»
Нет, до тридцати не дотягивало… К-ов засмеялся. «И я тоже об этом».
Оказывается, они соседи теперь. Ну, не совсем соседи – на разных улицах живут, но поселок-то один! К-ов опять почувствовал, как неуютно сделалось ему, нехорошо, будто, не отрываясь, следят за ним, а он, слепец, не замечает. «И давно ты здесь?» Но, даже недоговорив еще, понял: в воздухе повиснут зряшные его слова. Престарая, прескверная ястребцовская привычка: мимо ушей пропускать вопросы, которые задают ему…
Позже выяснилось, что не очень давно, неделю или полторы, но осталось загадкой, как все-таки очутился здесь. Случайно? О нет! К-ов, без сомнения, сам проболтался, где снимает дачу, но разве это секрет? И почему именно сюда пожаловал Ястребок? Мало, что ли, хороших мест под Москвой! Абориген пригласил к себе (а что оставалось делать?), чинно чайку попили. «Крепче, прости, нет ничего», – повинился хозяин. «Я не пью», – отрывисто и глухо заверил гость. Но, пожалуй, слишком отрывисто. Слишком горячо… И когда двумя днями позже, в воскресенье, прикатил, веселенький, на тарахтящем велосипеде, беллетрист не очень удивился.
Ястребок в гости звал. Сейчас… Немедленно… «С Грушей познакомлю. Я ей рассказывал про тебя». Было же двенадцать дня, самая работа: только за стол сел. «Кто такая Груша?» – «Увидишь, – произнес интригующе седобородый велосипедист и кивнул на багажник. – Садись! – А поскольку на лице приятеля мелькнуло нечто вроде испуга, успокоил со смешком: – Ничего-ничего! Грушу вожу… Она тяжелее тебя». И подмигнул заговорщицки, и напомнил, как шастали среди ночи по деревням – а?! Столько лихости было в этом грудном, из самого сердца «а», столько азарта и молодости, что К-ов, сунув в стол рукопись, взгромоздился с хохотком на багажник. То была, конечно, имитация студенческого безрассудства, эпигонство чистой воды, пусть даже и самим себе подражали, себе бывшим, но Ястребцову простительно, уже под хмельком был, забылся, вновь молодым почувствовал себя, полным сил и уверенности в себе, в грядущем своем триумфе, К-ов же, усаживаясь на скрипящий драндулет, невольно подыграл ему. Резвясь, великовозрастные дяди вернулись ненадолго в достославные арбитражные времена, когда Паша Ястребцов не отстал еще безнадежно, не растранжирил себя на газетную поденщину, не пропустил вперед худосочных сочинителей…