Писатель-Инспектор: Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников
Шрифт:
Я отвергаю все остальные виды телесных наказаний: стояние в углу, удары, лишение пищи, заключение и т. д. Если все это и может быть применяемо, то с большою осторожностью, так как все это скорее вредно, чем полезно. И в самом деле — перенесение боли есть акт положительный, а голод и лишение движения — это только лишение, сопровождаемое упадком энергии или ее направлением на нежелательные действия. Силы следует возбуждать, а не подавлять.
Остается остановиться несколько на тех возражениях, которые делались против телесных наказаний врагами их. В свое время на это было потрачено немало ума и таланта. Обличительное направление русской литературы не могло не коснуться позорных злоупотреблений телесными наказаниями. Мощное движение общественного мнения присоединилось к голосу прессы. Достаточно указать хотя бы на имена Пирогова и Добролюбова, чтобы припомнить, какие авторитетные голоса раздались против этого вида наказаний. Однако, отбросив в сторону обличительное остроумие и либеральный пафос, какие мысли встречаем мы во всех этих возражениях?
По мнению некоторых, в
Но действительно ли тот, кто сечет мальчика, хочет его пристыдить? Не думаю. И если бы так и было, то совершенно неосновательно. Стыдить можно только тем, что постыдно. Постыдно поступать худо, но непостыдно нести следствие своей вины. И если ребенок больше стыдится наказания, чем вины, то это значит, что в нем силен так наз<ываемый> ложный стыд, одно из наивреднейших явлений нравственного мира, к искоренению которого педагоги должны непременно прилагать свои старания. Наше соврем<енное> общество отличается, к сожалению, тем, что наряду с полнейшим бесчувствием стыда перед злом и пороком мы стыдимся мелочных нарушений условного. Бесцельно убиваемые дни тяготят нас менее, чем недостат<ок> свежей и изящной одежды. И если средство, направленное к пристыжению, уничтожает стыд, то и тем лучше, потому что это стыд ложный, а не истинный стыд дурного поступка. Дети, которых строгие родители не однажды подвергали наказаниям, верно, не чувствуют от этого большого стыда; но об них нельзя еще сказать, что они не стыдятся проступков, за которые были наказаны. Привычка к наказанию делает его непостыдным для них, они чувствуют боль нравственного чувства, сознание проступка остается в стороне незаглушенным и неоскверненным, если не коснулись его разлагающие элементы.
Второй мотив — «страх боли и истязаний». Но и самый страх притупляется. «Понадобится его усиливать». Совсем не понадобится, ибо не на страхе основано употребление розги. «Неужели нужно у ребенка поставить совесть в зависимость от розги?» Нет, потому что нужно, наоборот, розгу поставить в зависимость от совести ребенка. «Если он хотя на минуту убедится, что его проступки могут остаться незамеченными, — как вы думаете, воспользуется ли он своею мнимою свободою?» Может быть, и воспользуется, если неразумный воспитатель ставил его совесть, по дикому выражению знаменитого хирурга, в зависимость от розги, что, полагаю, едва ли кто где делал. Вообще, в литературе 60-х годов нам немало встречается довольно бессодержательного зубоскальства, которое одним из ярких представителей радикальнейших взглядов было заклеймено названием цветов невинного юмора [1048] . Насмешка оружие очень сильное, но становится жаль усилий, истраченных на стрельбу мимо цели.
1048
Имеется в виду статья Дмитрия Ивановича Писарева (1840–1868) «Цветы невинного юмора» (1864).
Но если совесть в нем пробуждена, то не воспользуется. Докажете ли, что розга препятствует развитию ребенка? И каждый раз, как ребенка прибьют, он становится бессовестнее? Едва ли. Только полнейшая оторванность от жизни может позволить приводить в защиту своей мысли всякие аргументы, почерпнутые из размышлений. Автор «Темного царства» имел основание смотреть на общество как на собрание тиранов и жертв. Но мы уже можем довериться здравому смыслу народа, который употреблял розгу не иначе, как с добрыми намерениями и с чистым сердцем. Розга сама по себе вовсе не так могущественна.
Если в нем развиты стыд и страх, то и тогда не прельстит его мнимая свобода. Если он чувствует стыд быть наказанным, то ему тяжело будет делать то, за что он подвергался стыду. Если он боится ударов и боли, то он остережется проступка из страха обнаружения. Важная ошибка заключается в том, что наказание считается мотивом последующих действий ребенка, чего на самом деле почти никогда не бывает.
Конечно, наказание, как всякий другой случай в жизни ребенка, не остается без влияния на его действия, но поступки ребенка часто вызываются причинами, действующими непосредственно, перед которыми бледнеют воспоминания и угрожающие ожидания. Только дрянная и слабая натура удерживается от проступка страхом наказания. Сильная и энергичная натура предпочтет исполнение своей воли избежанию неприятных последствий своеволия. Лишь твердо укрепившиеся привычки и нравственные мотивы могут сдержать маленького человека. Страх наказаний сдерживает лишь того, кто их не испытывал. Чрезмерно гуманное воспитание потворствует преобладанию чувственных побуждений — потому что слабое и изнеженное тело является господином души почти всегда, тогда как сурово воспитанное, крепкое и закаленное тело более склонно служить и подчиняться духу. Ведь и дух не иначе может проявиться, как через тело, и наивысшие подвиги человеческой любви чаще всего совершались посредством отдания своего тела на муки того или другого рода: истязания, казни, холод, голод, нищета и т. д. Воспитание стремится не к тому только, чтобы развить в человеке духовную жизнь, но и к тому, чтобы сделать его тело послушным слугою духа. Страх бывает 2 родов: ужас неизвестных бедствий — и
«Тел<есные> наказания унижают и оскорбляют человеч<ескую> личность питомца». Не думаем. Унижает лишь проступок, оскорбляет несправедливость. Перенесение наказания возвышает униженный дух. Ни в каком наказании не содержится оскорбления, если наказание справедливо. «Принижают самосознание». Нет, возвышают его. Принижено ли было самосознание Лютера, Байрона, Помяловского и др.? Не скажем, чтобы наказания способствовали развитию их самосознания. Но зачем говорить о том, что противоречит фактам. В грубом просторечье это называется болтовней. «Ведут к забитости». — Это все равно, что сказать: если мальчик пройдет босой, то простудится. «Поселяют ненависть к наказывающим». Да, если наказывающий зол. Но он тогда заслуживает ненависти, хотя бы и не наказывал. Разве дети не способны любить строгих отцов? Скажут — это редко. Ответим — редки и благоразумные родители. «Развивается ложь, скрытность, лицемерие и обманы». Лгать, чтобы избегнуть наказания, будет лишь тот, кто боится наказания больше лжи. Но ребенок легко усваивает мысль, что розги перенести сравнительно легко, а быть лжецом — непозволительно. Как вздумает ребенок лгать, если он не встречает лжецов и обманщиков иначе, как в людях, достойных презрения? Никогда ребенок не захочет сделаться презренным и подлым, если только в его нравственный лексикон занесен смысл этих презренных наименований.
«Вредны для физического здоровья» — при известных условиях. Но их не следует применять так, чтобы они были вредны. Не говорим о детях болезненных. Для сильных детей они вредны в двух случаях: когда слишком слабы и когда чрезмерно сильны. В других случаях, т. е. когда наказание причиняет сильное, но не чрезмерное страдание, здоровому ребенку оно приносит лишь пользу, повышая энергию жизненных отправлений его тела.
«Унизительны для самого воспитателя», — были бы, безусловно, если бы были вредны или не нужны. Но все нужное или полезное для ребенка не может унижать воспитателя. Разве мать унизит себя, если оденет и разденет и уложит спать маленького или больного ребенка?
Таким образом, мы видим, что возражения против телесных наказаний основываются или на воспоминании о злоупотреблениях, немыслимых при любви к делу, или на ложном взгляде на них как на акт грубого насилия, стоящий в противоречии с высокою целью воспитания. При внимательном разборе эти возражения оказываются смешанными с цветами невинного юмора и украшенными хлесткими и подогретыми фразами, на которые в свое время и спрос и предложение были очень сильны. К тому же возражатели отделывались общими фразами и, самое большее, односторонними наблюдениями и не вглядывались не только в жизнь (что не всякому доступно: надо иметь сильный ум, чтобы разбираться в путанице житейских отношений), но даже и в те готовые выводы, которые в таком изобилии давали наши поэты и романисты.
Понимаемые правильно, поставленные в связь с другими воспитательными мерами и освященные ясным сознанием того, какие цели ими достигаются, телесные наказания являются не только важными, но и необходимыми в ходе воспитания. Мы позволим себе сравнение, немного грубое, на которое решаемся только в ясном сознании правоты своих мыслей и которое приводим лишь для иллюстрации нашего взгляда на предмет — отнюдь не для каких-либо выводов. Как крест — орудие казни, презренное и ужасное, сделался символом искупления, перестал быть уделом разбойников и убийц и должен быть каждым возложен на свои плечи, — так и розга, орудие утешения и произвола, возбуждавшее стыд и страх в трепетных учениках старых школ, должна сделаться символом свободы духа и воли, символом той высокой мысли, что только в пучине страданий и испытаний очищается тоскующий по своим несовершенствам дух каждого человека. Первобытный человек трепетал и падал ниц перед тем, чего боялся. Разумный человек должен возвыситься над чувственными побуждениями и победить их. Аскетизм видел победу духа в умерщвлении плоти. Современность, требующая силы и энергии, полную победу духа ставит в зависимость с силою и выносливостью тела. Недостаточно быть сильным, чтобы идти вперед: надо быть сильным и для того, чтобы выносить удары судьбы, напор враждебных обстоятельств. Мы сказали бы, что древние спартанцы нравятся нам более, чем изнеженные римляне времен падения империи. Но, к несчастью, мы должны сказать, что таких, как первые, у нас нет, хотя они нужны, а таких, как последние, у нас много.
В некоторых заграничных школах детей секут, а у нас розга (в принципе, по крайней мере) считается средством предосудительным и унизительным. Если мы вспомним, как много пользы принесло нам подражание заветной загранице, как много от нее мы заимствовали и учреждений, и лиц, перед которыми привыкли преклоняться, если вспомним, какого рода утонченною деликатностью по отношению к этой милой загранице отличается наша вполне светская дипломатия, — то нам придется удивляться, почему мы и в этом отношении не вздумаем подражать иным достопочтенным соседям. Старая розга, с позором осмеянная у нас лет 20 тому назад и с тех пор признанная негодною, — ведь она была обломком старины, которую мы тогда безжалостно ломали. Это было русское учреждение — не потому ли оно и провалилось так торжественно? Но что же мы видим? Розга выводится из употребления, — и параллельно с этим слабеют и шатаются семейные и иные основы. Довольствуясь тою великолепною логикой, которая отличает благонамеренные суждения наших благочестивых публицистов, не вправе ли мы утверждать, что семейные основы расшатаны <полным —?> легкомысленным отношением к розгам и другим важным вещам, о которых мы уже успели составить превратное понятие?