Писатели Востока — лауреаты Нобелевской премии
Шрифт:
Если «ваби-саби», столь высоко ценимое в Пути чая, который предписывает «гармонию, почтительность, чистоту и спокойствие», олицетворяет богатство души, то крохотная, до предела простая чайная комната воплощает бескрайность пространства, беспредельность красоты. Один цветок лучше, чем сто, дает почувствовать цветочность цветка.
Еще Рикю учил не брать для икэбана распустившиеся бутоны. В Японии и теперь во время чайной церемонии в нише чайной комнаты нередко ставят один нераскрывшийся бутон. Цветы выбирают по сезону, зимой — зимний, например гаультерию или камелию «вабискэ», которая отличается от других видов камелий мелкими цветами. Выбирают один белый бутон. Белый цвет — самый чистый и насыщенный. На бутоне должна быть роса. Можно обрызгать цветок водой. В мае для чайной церемонии особенно хорош бутон белого пиона в вазе
В Японии среди фарфоровых ваз для цветов больше всего ценятся старинные ига (XV–XVI вв.). Они и самые дорогие. Если на ига брызнуть водой, они будто просыпаются, оживают. Ига обжигаются на сильном огне. Пепел и дым от соломы растекаются по поверхности, и, когда температура падает, ваза вроде бы покрывается глазурью. Это не рукотворное искусство, оно не от мастера, а от самой печи: от ее причуд или помещенной в нее породы зависят замысловатые цветовые оттенки. Крупный, размашистый, яркий узор на старинных ига под действием влаги обретает чувственный блеск и начинает дышать в одном ритме с росой на цветке.
По обычаям чайной церемонии, перед употреблением увлажняют и чашку, чтобы придать ей естественный блеск. Как говорил Икэнобо Сэнно (в «Тайных речениях»): «Поля, горы, берега явятся в их собственном виде». Своей школой икэбана он внес новое в понимание души цветка: и в разбитой вазе и на засохшей ветке есть цветы и они могут вызвать озарение. «Для древних составление цветов — путь к просветлению». Под влиянием дзэн его душа проснулась к красоте Японии. А еще, наверное, потому, что жить ему пришлось в трудное время.
Мечтая о нем, Уснула незаметно. И он пришел во сне. О, если б знала, Не стала пробуждаться. Дорогой снов Я неустанно За ним иду. А наяву Не встретились ни разу.Это стихи из «Кокинсю», поэтессы Оно-но Комати. И хотя стихи о снах, они навеяны реальностью. Поэзия же, появившаяся после «Новой Кокинсю», и вовсе напоминает зарисовки с натуры.
Бамбуковая роща Наполнилась Воробьиным гомоном. От солнечных лучей Цвет осени. В саду, где одиноко, Куст хаги облетает, Осенний ветер. Вечернее солнце Садится за стеной.А это конец Камакура, стихи императрицы Эйфуку (1271–1342). Выражая присущую японцам утонченную печаль, они звучат, по-моему, очень современно.
Стихи учителя Догэна «Чистый и холодный снег — зимой» и преподобного Мёэ «Провожающая меня зимняя луна» — и то и другое принадлежат к эпохе «Новой Кокинсю».
Мёэ и Сайгё обменивались стихами и мыслями о поэзии. «Каждый раз, когда приходил монах Сайгё, начинался разговор о стихах. У меня свой взгляд на поэзию, — говорил он. — И я воспеваю цветы, кукушку, снег, луну — в общем, разные образы. Но, в сущности, все это одна видимость, которая застит глаза и заполняет уши. И все же стихи, которые у нас рождаются, разве это не Истинные слова? Когда говоришь о цветах, ведь не думаешь, что это на самом деле цветы. Когда воспеваешь луну, не думаешь, что это на самом деле луна. Представляется случай, появляется настроение и пишутся стихи. Упадет красная радуга, и кажется, что пустое небо окрасилось. Засветит ясное солнце, и пустое небо озаряется. Но ведь небо само по себе не окрашивается и само по себе не озаряется. Вот и мы в душе своей, подобно этому небу, окрашиваем разные вещи в разные цвета, не оставляя следа. Но только такая поэзия и воплощает Истину Будды» (из «Биографии Мёэ» его ученика Кикая).
В этих словах угадывается японская, вернее, восточная идея «Пустоты», Небытия. И в моих произведениях критики находят Небытие. Но это совсем не то, что понимают под нигилизмом на Западе. Думаю, что различаются наши духовные истоки.
Сезонные стихи Догэна «Изначальный образ», воспевающие красоту четырех времен года, и есть дзэн.
В. Н. Кирпиченко
НАГИБ МАХФУЗ
Египет
Премия 1988 года
…за реалистические и романтические произведения, в которых детализация и тонкий намек наравне с многообразием и откровением — есть образец чисто арабской прозы, имеющей влияние на весь мировой литературный процесс
Долгая жизнь Нагиба Махфуза (1911–2006), не дожившего до своего 95-летия четыре месяца, небогата внешними событиями. Время писателя, пока он не вышел в 1971 г. на пенсию, было расписано по дням и часам между службой министерского чиновника, литературными занятиями и регулярными встречами с друзьями в каком-либо из каирских кафе. Да и будучи на пенсии, Махфуз продолжал работать, ведя еженедельную рубрику в газете «ал-Ахрам». Всего трижды (последний раз в Лондон, где ему сделали операцию на глазах) и очень ненадолго он выезжал за пределы Египта, а его перемещения внутри страны сводились к переезду на лето из Каира в Александрию. Но два события стоят в биографии Нагиба Махфуза особняком, одно — радостное — символизирует высшую степень признания того, что сделано им в литературе, второе — трагическое — цена, которую ему пришлось заплатить за написанное.
В октябре 1988 г. было опубликовано решение Нобелевского комитета о присуждении Нагибу Махфузу премии в области литературы (правда, сам Махфуз признавался, что радость, испытанная им при получении этого известия, была не столь велика, как радость от первой журнальной публикации его рассказа в 1934 г.). В Стокгольм Махфуз не поехал, сославшись на возраст и болезни, его Нобелевскую лекцию зачитал представитель Союза египетских писателей. В решении Нобелевского комитета в числе выдающихся творений египетского писателя был назван роман «Сыны нашей улицы» (в русском переводе — «Предания нашей улицы») (1959) [50] .
50
Нагиб Махфуз. Предания нашей улицы (Авлад харатина). М., 1990.
А 15 октября 1994 г. молодой человек в джинсах и майке, поджидавший писателя у выхода из дома, ударил его ножом в шею, нож прошел в сантиметре от артерии. Тут же схваченный, нападавший признался на следствии, что сам он не читал ни строчки из написанного Махфузом, но его эмир (духовный наставник) издал фетву, в которой объявил писателя отступником от веры, поэтому он ничуть не раскаивается в содеянном и, если бы вновь представился случай, сделал бы то же самое. На самом деле обвинение в отступничестве было выдвинуто еще в 1959 г. в письме трех высших шейхов Египта в президенцию республики после газетной публикации романа «Сыны нашей улицы». Непосредственным следствием стало запрещение романа в Египте (он вышел отдельным изданием лишь в 1967 г., в Бейруте), а годы спустя — покушение на его автора.
Оперировал Махфуза лучший в Египте специалист по хирургии сосудов, но его правая рука так и не обрела полную подвижность, он смог писать ею лишь после четырех лет ежедневных физиотерапевтических процедур. И однажды сказал своему младшему другу и преданному мюриду, известному романисту Гамалю ал-Гитани: «Сегодня я смог написать ровную строчку» [51] .
В последние годы жизни у Махфуза обострилась мучившая его с молодости болезнь глаз, что привело к почти полной потере зрения. Писатель также почти утратил слух и мог общаться лишь с помощью слухового аппарата. Но не утратил своей неуемной страсти к творчеству, и его последняя книга «Сны периода выздоровления», отдельные части которой он был вынужден диктовать друзьям, вышла в 2005 г., за несколько месяцев до его кончины.
51
ал-Гитани, Гамаль. ал-Маджалис ал-махфузиййа (Разговоры с Махфузом). Каир, 2006, с. 15.