Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
— Сколько ты еще намерена там торчать? Что это за фокусы? Срочно возвращайся! Место освободилось!
— Какое еще место?
— Как какое?! Ты что, забыла? Тебя ждут в редакции!
Мне показалось, что я проваливаюсь в колодец.
— Не хочу я ни в какую редакцию!
— Что значит — не хочешь?! Зачем же мы с папой унижались перед Юрием Сергеевичем? Ты ставишь нас в идиотское положение!
— Я же здесь работаю!
— Представляю себе эту работу! Для этого ты училась? Что это за место для тебя вообще?
Я уже отвыкла от такого, свойственного моей маме, безапелляционного, эмоционально вздернутого тона. Здесь так никто друг с другом не говорил. Я ответила в том же тоне:
—
— Это что, вы так с матерью разговаривали? — осудил меня Зиновий.
Но мне показалось, он был доволен, что я отказалась уехать.
Еще через какое-то время, волнуясь и робея, я отдала ему свой законченный рассказ. Как ни странно, он отнесся к нему со сдержанным одобрением, что, учитывая его строгость и дотошность, дорогого стоило.
— Все-таки я бы вам посоветовал, — сказал он, возвращая рассказ, — поездить, посмотреть мир. Здесь круг общения ограничен, вы скоро исчерпаете себя, а вам нужны впечатления, если вы, конечно, хотите всерьез писать. В этом смысле я могу вам помочь: у меня в Москве друг, геофизик. Я напишу ему рекомендательное письмо. В марте комплектуются отряды, он возьмет вас. Прошлым летом они работали тут, недалеко. Если и в этом году сюда поедут — мы с вами опять встретимся.
Весь путь от Боржоми до Москвы я прорыдала на верхней полке. Все же, наверно, Зиновий был прав. Полгода на станции исчерпали себя, надо было двигаться дальше.
Геофизик оказался симпатичным голубоглазым блондином по имени Толик. Прочитав рекомендательное письмо, он затуманился:
— Конечно, я бы вас взял, но я с этого года в экспедиции больше не езжу. Поступил на вечерний физмат. Но могу вас рекомендовать (давай лучше на «ты») в мою бывшую партию.
— На Кавказ?
— Нет, они в этом году в Прибалтику едут. Как раз сейчас мой бывший начальник набирает рабочих. А можно в Крым. У меня там тоже есть приятели. Еще вариант — Калмыкия, нефтеразведка. Начальник там — мой друг, вместе закончили Нефтяной институт, отличный парень. Он до института два года геодезистом работал на Сихоте-Алине. За ним ты была бы как за каменной стеной. Но там условия тяжелые: безводная степь, жара, полевой сезон восемь месяцев… Правда, зарплата высокая, надбавки за вредность. Но я бы тебе посоветовал в Прибалтику. Или в Крым.
Я подумала и выбрала Калмыкию.
Толик познакомил меня со своим другом, Виктором Горшковым, невысоким, крепким парнем, похожим налетчика Саню Григорьева. В апреле мы с ним уехали в Цимлянск, а оттуда — в Калмыкию, на Черные земли.
Черные земли
Он с первого взгляда мне понравился — естественностью, открытостью, дружелюбием.
А он потом признался, что когда Толик позвонил ему и начал в своей неторопливой манере: «Старик, тут одна хочет…» — Толик еще не закончил, а у него уже вздрогнуло в душе предчувствие: она! Прямо мистика.
Геофизическая экспедиция, куда я попала, занималась поисками так называемой «структуры» — вздутия глубинных земных слоёв, под которыми предположительно мог находиться нефтяной пласт. Партия была производственная, гнала план. Это была далеко не та геолого-разведка, о которой мы прочувствованно пели на целине: «Ты идешь по тайге опять молибдена руду искать…» — и прочее про всякие там искры костра. Какие там искры! Здесь этих песен даже не знали. Геологам задерживали зарплату, занижали расценки, не выдавали спальных мешков, плохо кормили. Геологи болели язвой желудка, напивались и устраивали драки. Беременные женщины таскали тяжести и тряслись в бортовых машинах. Но платили, правда, хорошо: сто десять процентов надбавки к зарплате за безводность и прочие вредные условия.
В сейсмическом отряде, которым командовал Виктор, или, как его тут называли, «Матвеич», было много народу — буровики, взрывники, шоферы, сезонные рабочие, набранные в Цимлянске. В рабочие набирали в основном горластых, грубоватых деревенских девчат с неустроенной судьбой. В окрестностях Цимлянска и в самом городе у многих из них оставались дети и родители, ради которых они по восемь месяцев в году жили в скверных бытовых условиях и работали по двенадцать часов в сутки. Грубость и мат были их защитной броней. Так-то они были простодушные, любопытные и не злые. Многие сходились на сезон с кем-нибудь из буровиков или шоферов, чтобы хоть на какое-то время чувствовать себя под защитой, а кое-кому везло — выходили замуж.
Село Воробьевка, где стояла партия, было большое, домов двести.
Я поселилась в избе с Валей и Любой, рабочими нашего отряда. Мы ладили, но очень мешала невозможность побыть в одиночестве. После работы хотелось сосредоточиться, написать письмо или кое-что в дневник, но соседки донимали настырным любопытством, к ним приходили ухажёры, садились на раскладушки так, чтобы сподручней было обниматься. Девчата с показным возмущением отбивались, кричали: «А ну, убери руки!»
Почти все свободное время я проводила с «Матвеичем». Он заходил за мной после работы, и мы шли гулять в степь, за село. После трудового дня с беготней, грохотом буровых агрегатов, вони выхлопных газов и отработанной солярки, мы окунались в тишину и чистоту степного простора. Еще не наступила летняя жара, вечерами бывало даже прохладно. Светила луна, такая яркая, что степь становилась белой. Падали звезды. В отдалении стояли верблюды с пустыми, завалившимися на бок горбами и что-то жевали, повернув к нам надменные головы. Степь жила своей жизнью и была красива дикой, таинственной красотой. И мой спутник, который днем орал из своей сейсмостанции: «А ну, кому сказано, все замрите, черт вас всех возьми! Приготовиться к взрыву!» — превращался в интеллигентного Витю и говорил, что степь, как настоящая поэзия, — таит в себе тайну. У него была поэтическая душа. Он тогда уже писал стихи. А я цинично думала, что будь тут хоть узкая лесополоса с мягкой травкой, дело с обсуждением поэтических тайн пошло бы в более желаемом нами обоими направлении. Вокруг — одни колючки да каменистая земля. Не то, что лечь, сесть некуда. Целовались стоя. Село лежало в отдалении ровным полукругом, наши четкие силуэты под луной хорошо были видны из всех окон.
Гораздо лучше было — после работы вымыться за занавеской под рукомойником в своей избе, а потом прийти в избу к «Матвеичу», лечь на его раскладушку, вытянуть ноги и почувствовать, как уходит, растворяется дневная усталость. Анна Константиновна, хозяйка, у которой он снимал комнатку за занавеской, худенькая, увядшая, а в лице что-то девичье, застенчивое, угощала нас варениками, яичницей, простоквашей. Ее муж и старший сын работали чабанами и дома почти не появлялись, а с ней жили сноха и три дочки-погодки.
Жужжат мухи, душно. «Матвеич» сидит у стола, обхватив колено, читает стихи Луговского, а я пишу или рассматриваю альбом репродукций литовских художников. Этот альбом, и сборник Луговского, и другие книги, стоящие на сколоченной «Матвеичем» полке, и трехлитровую банку абрикосового сока мы купили в поселке «Почтовое», мимо которого ездим на профиль. В поселке расположена воинская часть, охраняющая урановый рудник. Рудник — за колючей проволокой, а в поселок нас пускают. Там в продуктовом можно купить даже черную икру, а в книжном — такое, чего тогда в Москве днем с огнем нельзя было достать. Мы там купили сборник Кафки и роман Дудинцева «Не хлебом единым».