Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
Песня эта очень веселила моих соседок по палате, которые лежали тут по причине как раз противоположной той, о которой говорилось в песне. А мне хотелось заткнуть уши и спрятать голову под подушку. Я боялась, что у меня никогда теперь не будет детей.
Витя приезжал поздно вечером на экспедиционном «козлике», небритый, виноватый, удрученный, несчастный. Привозил икру, гранаты, еще какие-то дефицитные продукты, которые покупал в поселке «Почтовое». Дважды с ним приезжала — проведать своего Ермилова — несчастная Лидка. То ли надеялась на замужество, то ли правда жалела непутевого.
Мы с Витей выходили в больничный двор с хилыми деревцами, садились на скамейку
Вот тогда, ко всему, что нас связало, к нам пришло и осталось на всю жизнь то трудно объяснимое, хотя и очень простое чувство, которое, пожалуй, и есть любовь.
В условиях нашей экспедиции то, что со мной случилось, было делом обыденным. «Не переживай, Аннушка! — утешали меня девчата. — С кем не бывает! Не ты первая, не ты последняя! Ермилке хуже досталось!»
Через несколько дней после выхода из больницы, несмотря на протесты «Матвеича», я уже снова работала на косе. Правда, стало значительно легче. Во-первых, после череды дождей уже не было такой жары. Во-вторых, «Матвеич» добился, чтобы отряду выделили четырех дополнительных рабочих. Теперь мы заканчивали рано, да еще и с превышением нормы. Оставалось время почитать, сходить в кино и даже в клуб на танцы. А главное — вместо Ермилова нас теперь возил новый шофер, Степаныч, спокойный мужик лет сорока. Он отсидел за что-то пять лет, только что освободился и нанялся в нашу экспедицию, чтобы, как он говорил, «осмотреться» и заработать на первое время.
В самом конце июля, по дороге в клуб, мы с Витей зашли в сельсовет. С нами были шофер Володя и взрывник Толик. И опять получилось легко, как-то даже не серьезно, и к тому же почти по-родственному, потому что регистраторша Таня оказалась племянницей нашей хозяйки Анны Константиновны.
— О! Явились! — встретила она нас. — А я думаю — долго они еще будут ходить неженатые? Давайте ваши паспорта! Сейчас я вас узаконю!
Так мы с Витей стали законными мужем и женой.
Как же здорово было вернуться в Москву — почерневшей от калмыцкого солнца, высушенной ветром, хлебнувшей «настоящей жизни», да еще с молодым мужем! Я слегка бравировала словечками из экспедиционного, далеко не рафинированного лексикона, нарочно эпатировала родителей и их друзей грубоватыми манерами. Мне надо было им показать, что я теперь не «барышня из обеспеченной семьи». Теперь я — жена геолога. Это звание мне гораздо больше импонировало.
Мне, но не моей маме. Оставшись со мной наедине, она сказала, что раз уж так получилось — ладно, ничего уже не поделаешь, но что вообще мое замужество — легкомыслие, что «так не делается», что сначала надо было познакомить его с нею и с папой, и вообще — что у него за семья? Дохнуло ветерком будущих семейных конфликтов.
Витя был то, что называется — «из простых». Его семья была — бабушка, тверская крестьянка, и тринадцатилетний брат, которых он материально поддерживал. Мать, ткачиха, умерла, когда младшему сыну было три года, а Вите — девятнадцать. Он к тому времени уже два года работал топографом на Дальнем Востоке. Вернувшись, закончил нефтяной институт имени Губкина. У отца — рабочего-каменщика — давно другая семья. Жили в Мытищах, недалеко от поселка Пирогово, в фабричном бараке. Бабушка подрабатывала починкой обуви. Покойный муж ее был сапожником и ее кое-чему научил.
Когда все это я сообщила маме, в воздухе повисло невысказанное, но будто засветившееся в воздухе словечко — «мезальянс». Однако, чтобы держать фасон перед своими знакомыми, мама с воодушевлением всем сообщала: «Мой зять — душенька!» Вряд ли Витин характер соответствовал такому определению, но спасибо и за то, что реакция мамы на нового члена семьи внешне, по крайней мере, была положительная.
А вот папа с первого взгляда одобрил мой выбор. Витя ему понравился сразу и безоговорочно. Папа увидел в нем то, что всегда ценил в людях, — естественность, мужской характер, врожденную интеллигентность, тягу к книгам, увлеченность поэзией. Папа тогда уже разглядел в нем зерно поэтической одаренности.
Но тон в семье задавала мама.
— …И где же вы собираетесь жить?
— Какая разница, — заявила я, — мы скоро снова уедем. Можно перекантоваться у бабушки в Мытищах.
Я, конечно, лукавила. Хотя в моем тогдашнем эйфорическом состоянии, после съемных комнат, раскладушек и спальных мешков, мне действительно было не важно, где жить. Лишь бы вместе. Москву я воспринимала как перевалочный пункт или как базу отдыха перед броском в новое экзотическое неизвестное, в «настоящую жизнь» из московской «не настоящей».
— Глупости! — сказала мама. — Не хватало, чтобы моя дочь жила в Мытищах!
В ее устах это прозвучало так, словно я намеревалась жить на помойке.
Конечно, мы были оставлены в нашей квартире.
Четыре месяца обработки полевых материалов (экспедиция снимала на зиму часть помещения Зеленого театра на территории Парка культуры имени Горького) промелькнули в общении с моими и Витиными друзьями, хождении в театры, на выставки и концерты. Самым частым и любимым нашим спутником стал Толик — тот симпатичный голубоглазый блондин, благодаря которому мы с Витей встретились. Он гордился своей ролью в нашей судьбе и, кажется, немножко жалел, что не оказался на Витином месте. Мы прекрасно дружили втроем. Он приезжал к нам, и мы допоздна сидели, попивали коньяк и обсуждали животрепещущие проблемы. Или ездили к нему в Лосиноостровскую, где он жил вдвоем с мамой, такой же симпатичной голубоглазой блондинкой, в однокомнатной квартирке. Приходили друзья Толика, ученые физики, мы снова обсуждали всякие проблемы, спорили о новом фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года», о новой повести Василия Аксенова в «Юности», о новых стихах Евтушенко. Хотелось понять, разобраться — эти смелые стихи, эта сегодняшняя свобода молодой прозы и поэзии — насовсем или всего лишь форточка, которую хозяева приоткрыли для проветривания протухшего помещения и могут в любой момент захлопнуть? Восторженный Толик отстаивал мысль о свободе. Его скептический друг Сережа — сомневался. И у Толика, и у Сережи отцы были расстреляны в тридцать седьмом и посмертно реабилитированы в пятьдесят седьмом.
Все приобретало особую остроту от мысли, что скоро мы со всем этим надолго расстанемся. И не оставляло чувство радости, что судьба подарила мне Витю, этого сильного, мужественного, доброго парня, как раз такого, о каком я мечтала. За эти месяцы он меня подготовил, и я сдала у не слишком строгих экзаменаторов — его же друзей инженеров — экзамен на право работать техником-вычислителем.
В апреле мы снова уехали до глубокой осени в калмыцкие степи. Снова горячий ветер дул в одном направлении, выматывал нервы. Кроме суховеев, бывали пыльные бури, и тогда день превращался в сумерки, смерчи шатались по степи как пьяные столбы, срывали железо с крыш, могли утащить курицу, а то и притащить какого-нибудь черного монаха. Но это не изнуряло, а только пугало, а вот ровный ветер мог довести до нервного срыва. Да еще жара сорок градусов.