Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
Могла бы и их постигнуть судьба их современников — Мейерхольда, Бабеля, Пильняка, Шаламова и еще многих и многих. И они не творили бы спокойно на своих дачах, а остались бы в истории мучениками и жертвами режима. Но получилось так, как получилось, это не их заслуга, но и не их вина — снаряды просвистели мимо.
У Андрюши вдруг заболело ухо, опухли железки, поднялась температура. Привезли в Москву, вызвали врача, оказалось — свинка. На третий день температура упала, мальчик пошел на поправку, но мы остались в Москве до его окончательного
Очень хотелось после дачи хоть немного развеяться, вырваться хоть на часок из железного ритма домашних дел. Когда Витя приходил с работы, я оставляла на него ребенка и с облегчением удирала из квартиры, пропитанной обидами, раздражением и запахом кипятящихся в большом баке детских пеленок. Мы с Маринкой шли на Гоголевский бульвар, на Девичку, и я отводила душу в жалобах и откровениях. Маринке мои переживания были, в общем, до лампочки, разве что служили предупреждением на будущее. Она-то была свободна, крутила романы с кем хотела, работала над диссертацией.
Как-то вечером к нам пришел Толик с бутылкой коньяка и коробкой конфет — просто так, повидаться. Как раз в этот вечер родители ушли в Дом литераторов смотреть фильм «Ночи Кабирии», так что получилось очень удачно. Мы расположились за круглым столом в кабинете, пришла Маринка. Пили коньяк, слушали песни Галича, обсуждали мировые проблемы.
Вернулись родители. Папа, увидев гостей, обрадовался, стал рассказывать о фильме, они с мамой были в восторге, мама тоже включилась в разговор. Давно мы так дружно, так хорошо не сидели. Маринка ушла, а мы засиделись до начала первого.
Витя сказал:
— Ничего, Толик, у нас переночуешь.
Мама с каменным лицом повернулась к нему:
— Где он у нас переночует? У нас негде ночевать! Владимзахарычу нужно работать!
— Куда же он пойдет? — оторопел Витя. — Последняя электричка давно ушла!
Возникло чувство неловкости. Толик потоптался и ушел. Вслед за ним, хлопнув дверью, ушел Витя. Вернулся на следующий день к вечеру, мрачный, заявил, что он возмущен моим поведением, что у меня рабская психология, что осточертела ему эта жизнь, что мечтает скорее в поле, на свободу.
Я ответила, что не хочу вступать в конфликт с родителями, что их тоже можно понять…
Подобные разговоры были у нас теперь не редкостью.
Тут еще сказывались усталость, хроническое недосыпание. Андрюша был мальчиком неспокойным, ночью по нескольку раз просыпался, плакал. Может, интуитивно чувствовал наше взаимное охлаждение, и свой протест выражал как мог.
Было бы спасением — отделиться от родителей, зажить своим хозяйством. Такая возможность в перспективе была: в Мытищах достраивался дом, куда должны были расселить жителей барака. Витя с братом были прописаны в бараке и имели право на жилплощаль.
Эта жилплощадь в Мытищенской девятиэтажке светила нам как меркнущий маяк надежды. Но все чаще звучали разговоры о том, что бессмысленно продолжать такие отношения.
Любовь все дальше уходила в те края, где Витя был моим защитником, спутником, возлюбленным, которым я гордилась. Чем гордиться-то, если муж не внес в дом ни одной наволочки?
Леночка Матусовская
С подобным столкнулась моя младшая подруга Лена Матусовская, дочь знаменитого поэта-песенника и его достойной жены, круглолицей, пышноволосой и моложавой Евгении Акимовны. Лена влюбилась и вышла замуж за молодого артиста, который — вот беда-то! — за два года работы в театре не получил ни одной главной роли, не читал «Волшебную гору» Томаса Манна и — о, ужас! — не умел за столом правильно пользоваться ножом и вилкой. Не исключено, что и свой пиджак он вешал не туда, куда следует. Молодой человек был осужден, осмеян и выдворен из высококультурного дома, хотя уже родился сын.
Лена тайком от родителей еще долго встречалась со своим Мишей. Приходила с сыном к нам на участок, где Миша, приехавший из Москвы, уже ждал ее. Он благоговейно брал из коляски годовалого сына, и они шли куда-то втроем, как пьяные.
— Я сама себя презираю, — жаловалась мне Лена. — но мама умеет так сделать, что я невольно начинаю смотреть на Мишу ее глазами. У нее особый талант — поддеть, унизить человека, выставить на посмешище, причем так тонко, что это понятно только своим, а сам он по наивности ничего не замечает, и от этого становится еще уязвимее. Я и сейчас люблю Мишу, но в то же время стесняюсь его. Мне уже кажется, что все наши знакомые его презирают. Сама себя за это ненавижу, но ничего не могу с собой поделать. Вероятно, у меня слишком слабая воля.
В конце концов они расстались. Лена — умница, красавица, поэтесса, талантливый искусствовед — спасовала перед маминым нетерпимым, ревнивым характером и язвительным язычком.
Единственное, что мою маму безусловно «устраивало» в зяте, это то, что внук ее будет писаться в паспорте русским. «По крайней мере, — любила повторять она, — хотя бы мои внуки покончат с проклятым еврейством!»
Интересно, что бы она сказала, если бы узнала, что трое ее правнуков родились и живут в Израиле?
«Глупости! — сказала бы она. — Не морочьте мне голову!»
Когда Андрюше исполнилось полгода, мама — и за это я ей благодарна — так организовала на даче мои дни, что три-четыре утренних часа я могла принадлежать самой себе. В эти часы домработница Нюра освобождалась от всех хозяйственных обязанностей и нянчила малыша (няню в те годы найти было очень трудно), а я садилась за стол в своей комнатке «для прислуги» и плотно закрывала за собой дверь. В эти часы мне никто не мешал, не давал советов, а если и раздавался какой-нибудь шум, то его тут же гасил мамин окрик: «Тише! Аня работает!»
Эти часы стали моей отдушиной, моим крохотным, но глубоким пространством свободы, я блаженствовала в нем как в том солонцовом пруду с ужами.
Пригодились мои письма-дневники, которые папа дальновидно сохранил и перепечатал на машинке.
Часы проходили, мама стучала в дверь:
— Хватит! Пора заняться ребенком!
Теперь, гуляя с коляской по дачным окрестностям, я уже не плакала, а думала о той минуте, когда плотно закрою дверь и останусь наедине со своими героями, снова уйду с головой в пережитое.