Письма (1842-1851)
Шрифт:
Если не узнаете меня по почерку, то подписуюсь:
Гончаров, иначе принц де Лень.
Любезный друг Apollo, я приписываю тебе потому, что нечего писать и описывать. У нас ужасная скука; с институтом кончено, любви нет; место ее заменил преферанс. Я ни в кого не влюблен и занимаюсь сельским хозяйством. Впрочем, буду писать подробно в следующем письме.
Валериан.
1843
A. H. МАЙКОВУ
2 марта 1843. Петербург
2 марта.
Несколько дней тому назад Владимир Андреевич получил Ваше письмо, любезный Аполлон Николаевич, и как это было в департаменте, то он дал его прочесть и мне. С жадностию читал я Ваши и папенькины строки. Ваши беглые замечания, краткие известия о чужих местах и людях, наконец, о самих себе до крайности любопытны. Может быть, такие письма неудобно бы было напечатать, потому что они писаны без всяких литературных затей и претензий, но зато они трепещут частною, мелкою занимательностию, драгоценною для Вашей семьи и друзей. Ватикан, Колизей, рафаэлева Мадонна и потом, среди всего этого вы с Николаем Аполлоновичем, да русский купец из Флоренции с гречневой крупой - всё это составляет
Все три стихотворения очень хороши, как и всё то (так у нас пишут в официальных рецензиях в газетах), что выходит из-под Вашего пера. Но между ними, однако ж, есть большая разница как в достоинстве изображения, так и исполнения. Первое стихотвор<ение> "Колизей" мне показалось слабее прочих. Эта развалина перед глазами Вашими, освещенная месяцем, под итальянским небом, с роем исторических воспоминаний, должна бы была, кажется, внушить что-нибудь полнее, глубже, отчетистее - нежели то, что Вы написали. Пестрый тигр, рыкающий лев одни - еще не характеризуют Колизея. Это можно назвать почти общим местом в подобном предмете. Люди тут главное - их чувства, их взгляд на это, их восторги при виде зрелища, вот что. На них у Вас обращено менее внимания, нежели сколько бы хотелось. Между тем Вы бросили луч на главное лицо этих кровавых драм - на тирана, которого превосходно назвали малодушным, - только луч слишком слабый. А ведь по его мановению проливалась кровь, рыкали львы. И полно - равнодушно ли смотрел он? Не думаю: точно так же, как и весь римский народ. Будь они равнодушны Колизея бы не существовало: тут были ощущения - но какие! Каких не дай Бог нам испытать с Вами. Вы скажете, что разумели равнодушие к гибели христиан и преступников, словом, - жертв. Нет! Они очень хорошо понимали, чему подвергали несчастных, и приходили в Колизей искать сильных ощущений ужаса, сострадания и т. п., а не просто из любопытства посмотреть жребий борьбы; тогда бы они ограничились травлей зверей или, пожалуй, даже петухов между собой. Испанцы теперь могли бы тоже травить своих быков собаками, а они пускают на них людей и, поверьте, не равнодушно смотрят на гибель последних. Это, конечно, немножко дико и грубовато; да что ж прикажете делать? Зато новейшие люди, огуманизированные, и не занимаются этим, а в необработанной натуре человека есть страстишка к подобным забавам. Стоит только вспомнить свое детство: с каким, бывало, наслаждением раздавишь или даже эдак методически помучаешь какое-нибудь насекомое!
Обработка этого стихотворения, как и всегда у Вас, - мастерская. Стих прекрасный - особенно в картинах, жаль только, что тут Вы почти ими только и ограничились и мало развили идею Колизея. Впрочем, и в исполнении есть грешки - плеща и блеща с этим ударением, и особенно на конце, - нехорошо. Сравнение волос с мехом мне показалось утрированным. Вы затрудняетесь в употреблении слова помавать как глагола действительного, это бы ничего, да сам глагол по себе - как-то некрасив. Не помню, кто-то его употребил из наших классиков, и вышло нехорошо! Второе стихотворение зато прекрасно вполне. Это невольное, безотчетное чувство наслаждения и природою, и руинами уловлено верно. Всякий испытывает его, то есть порядочный человек, но не всякому суждено так выразить, как у Вас. В 1-м стихотвор<ении> Вы поэт живописующий, во 2-м - по преимуществу чувствующий и, наконец, в 3-м, которое мне более прочих нравится, - поэт сатирический, мыслящий, ополчившийся умом и желчию на уклонения современного общества от пути здравого смысла и неиспорченного чувства. Тут Вы прекрасно свели мнения нового, самонадеянного поколения о наших знаменитостях и больно уязвили праздность, скуку и лень нашего века, в том числе и мою, прикрывающуюся гордым плащом какой-то странной философии, как испанский нищий прикрывает плащом жалкие лохмотья. Вот и всё. Не сердитесь - и пишите, пишите до конца. Прощайте. Весь Ваш
Иван Гончаров.
Бибикову дружеский привет!
Напрасно Вы думаете, что я влюблен: фи! нисколько! Валериан даже нарочно водил меня в инстит<ут> развивать во мне чувства, а я там всем и нагруби!
Н. А. и Е. П. МАЙКОВЫМ
22 июля 1843. Петербург
22 июля
Почтеннейший и любезнейший Николай Аполлонович и милостивая государыня Евгения Петровна,
наконец я дождался повода в свою очередь написать вам и напомнить о себе. Вот, скажете вы, нужен какой-нибудь предлог, чтоб писать к нам! Ну да как же не нужен! сами посудите: происшествий никаких не случилось и описывать нечего; в дружбе объясняться нет надобности, потому что недавно расстались и забыть друг друга никак не могли; что касается до любви, то объясняться Вам в ней, Евгения Петровна, нахожу теперь неудобным, даже опасным, потому что письма получает с почты, вероятно, Николай Аполлонович и, пожалуй, прочтет: что тогда будет? Я думаю, Вам и так порядком досталось от него за то, что, садясь здесь в почтовую карету, помните?... но тс... Княгиня, бывшая в числе Ваших провожатых и, может быть, видевшая это, вероятно, и теперь еще не пришла в себя от ужаса. Нет! уж лучше подожду Вашего приезда и тогда. А теперь обращаюсь к предлогу. Во-первых покорнейше прошу отослать прилагаемое письмецо к Владимиру Андреевичу в первый раз, как будете к нему писать, потому что это нужное: дело идет о деньгах для отъезда Солика в Париж. Он просил уведомить меня об них - и здесь необходимо получить ответ его вовремя. Во-вторых - письмо Ваше, Николай Аполлонович, к Петухову еще я не отдал ему, потому что, по Вашему поручению, нужно отдать его, когда родит кто-нибудь... но вообразите мое прискорбие: до сих пор еще никто не родил (я думаю, он нарочно это делает) - и я от этого мучаюсь сам точно в родах, не зная, отдать ли, не дожидаясь этого вожделенного события, или нет; научите - как делать, ждать ли еще или отдать? Если я напрасно ждал, то не сердитесь, пожалуйста: я только буквально следовал Вашему наставлению.
Письма ваши и свое я отправил к Юлии Петровне - и получил уже от нее премилый ответ; но, к сожалению, не могу еще ей написать до 1-го августа (12-го по-вашему) ничего об ее Володе, потому что не вижу его и не знаю, действительно ли он остался на казенной даче, как Солик утверждает, и бывает только у Киреева по воскресеньям. Юлия П<етровна> пишет, что Киреев сам предложил ей взять Володю к себе.
– Ваш Старик проживает в Парголове в мирной неге, ходит в сереньком сюртучке и целует беспрестанно свою тетеньку всюду - я думаю, теперь уж некуда ему и целовать ее.
– Я был в Парголове два раза и не знаю, поеду ли еще, особенно глядя на наше лето: удивительное! Вот уж дней 12 дождь так и льет!
В течение недели я еще могу кое-как помириться с мыслию, что вы за границей, но едва настанет воскресенье, - я с утра начинаю сильно чувствовать, что вас нет: вы оставили страшную пустоту. Ваш отъезд разъединил как-то и нас всех: почти не видимся друг с другом. Константина Аполл<оновича> мало видно. Солик, Дудышкин и третий их товарищ - сидят вечно дома, очень довольные своим сообществом. Пепиньерок иногда видишь только сквозь решетку окон. Но зато вчера уж вдруг увидал - Бенедиктова и Настасью Степановну (не вместе) на Невском просп<екте>, а Василья Петровича во Франц<узском> театре, где я был с своими кузинами. Вот неожиданное утешение мне явилось нынешним летом, когда все уехали, - это кузины, предобрые и премилые девушки, и очень полюбили меня - ласкают как брата, так что мне иногда совестно бывает за свое черствое, эгоистическое сердце. Вчера все они перед театром семьей посетили меня. Но и те скоро уезжают.
Бенедиктов сделан директором, то есть членом Нового банка, и будет получать семь тысяч рублей. Это обрадует всех знающих его. Место покойное сиди да дремли. Прощайте, когда будете писать сюда к своим, не забудьте и меня.
Вечно преданный И. Гончаров.
Бурьку целую сто раз. Я думаю, он забыл меня.
1844
В. Ф. ШАХОВСКОЙ
8 февраля 1844. Петербург
Я получил Ваше письмо, княгиня, и до сих пор не могу сладить с впечатлением, которое оно на меня произвело. Не знаю, как разделиться: благоговеть ли перед этой святыней, чистотой и возвышенностию чувств матери, супруги, вообще женщины; удивляться ли Вашим благородным усилиям отыскать в сердце каждого хорошую сторону - и утонченному уменью поощрить ее. Да! повторю с Вами: бесконечно разнообразны способы делать добро. Еще несколько таких дней, как вчерашний, еще несколько таких писем, как Ваше нынешнее, - и я из отчаянного грешника, обуреваемого всевозможными нравственными недугами, обещаю сделаться существом порядочным, годным на какое-нибудь духовное употребление. Но замечу, что Вы одни только можете безнаказанно обнаруживать весь блеск и все сокровища Вашего ума и души всюду, всегда и во всем, не опасаясь ни зависти, ни вражды, неразлучных и докучливых спутников всякого достоинства, потому что Ваши достоинства слишком далеко ушли от всего, что в свете называют этим почтенным именем, и мешают возможности соперничать с ними, а скромность, простота и смирение, в которое они облечены, не позволяют завидовать.
Вы теперь говеете, княгиня. Я не побоялся бы сказать, что Вам не в чем исповедоваться перед Богом и что Царство Небесное есть Ваше законное наследие, если бы не мешали этому два греха: 1, частое хождение в Гостиный двор, что обнаруживает суетность... суетность в Вашем сердце! Ou le vice va-t-il se nicher! [3] и 2, что Вы сегодня, от высоких и святых помыслов, которые исключительно должны принадлежать теперь Небу, обратили Ваше внимание на такой ничтожный, маленький и грешный предмет, как я. От всей души желаю Вам избавиться от первого греха, то есть от хождения в Гостиный двор, но, как эгоист, буду желать, чтобы Вы погрязли во втором.
3
Где только не гнездится порок! (фр.)
Я мог бы еще указать как на грех и на то, что Вам, вместо исправления меня добрым советом, угодно баловать незаслуженными похвалами и одобрениями. Но Бог да простит Вас, как я прощаю: источник этого греха самое сильное и глубокое чувство - любовь матери. В чем Вы обвиняете меня? Что я увлекся беседою с Е<го> С<иятельством> князем Михаилом Николаевичем? Но я не знаю, какой ум и какое сердце поскупятся, не развернутся, останутся твердыми и не выдадут всего доброго и полезного пылкой юношеской любознательности, чистосердечному вниманию, чуждому всякого лицемерия, жадно поглощающему каждое слово, каждое замечание; не знаю, какая суетность устоит, чтобы не бросить зерна на эту богатую и плодотворную почву? Извольте видеть, княгиня, суетность, а не то, что Вам угодно думать. У меня же осталась глупая учительская привычка - ухаживать с своими замечаниями около молодого человека, как скоро я вижу в нем развитие склонностей к доброму и полезному, словом, привычка мешаться в дела, о которых меня не просят. Вам, княгиня, как доброй христианке, следовало бы, отведя меня в сторону, сделать строгое замечание за неуместное вмешательство, тем более что после воспитания, управляемого Вашею нежною, искусною и заботливою рукою, прибавить решительно нечего, что Ваш сын доказывает в каждом слове, на каждом шагу; всё предупреждено, всё предвидено и рассчитано, поэтому мои беседы с ним живо напоминают басню "Муха и дорожные". Постараюсь разочаровать Вас до конца насчет моих поступков. При 10( тепла в моей квартире, при 20( холода на дворе, согретый Вашим радушным приемом, Вашею любезностию, невыразимо лестною внимательностию и постоянно топившеюся печкой, увлеченный картиною семейного быта, которым мне не наслаждаться, мудрено ли, что, при всех этих обстоятельствах, я несколько оттаял и рассорился на целый, проведенный у Вас день с своей постоянной спутницей апатией, был болтлив, даже весел и притворился крайне порядочным человеком, как я не есмь, притворился, потому что притворство в этом случае достоинство, одно, от которого не отрекаюсь. А Вы, вместо наказания, Вы... но позвольте: может быть, я худо понимаю: бороться с умом женщины вообще, и с Вашим в особенности, - подвиг не по моим силам. Не есть ли Ваше письмо деликатная, тонкая, свойственная Вашему уму и сердцу манера - дать почувствовать мою вину и вместе с тем напомнить, что благодарить Вас за радушие и внимательность - было моею обязанностию? Вот я и в тревоге!