Письма 1846-1847 годов
Шрифт:
Твой Н. Г.
На обороте: Moscou. Russie.
Профессору импер<аторского> Московского университета Степану Петровичу Шевыреву.
В Москве. Близ Тверской, в Дегтярном переулке, в собст<венном> доме.
А. П. ТОЛСТОМУ
Остенде. 10 сентября <н. ст. 1847>
Уведомляю вас, бесценнейший Александр Петрович, что я остаюсь в Остенде до 20 сентября. 20-го или 21-го отсюда выезжаю. Гр<афини> Вьельгорские тоже и, вероятно, того же числа оставят Остенде. А потому хорошо бы вы сделали, если бы по уезде из Лондона племянника вашего Вик<тора> Влад<имировича>, которому при сем прошу передать мой поклон, немедля приехали к нам. Теперь здесь довольно уединенно, всё почти разъехалось. Мы с вами здесь бы наговорились, а может быть, и отправились отсюда в одно время в Италию. Во всяком случае мне бы очень хотелось с вами увидеться теперь. От всей души вас обнимаю и жду несколь<ко> строк в ответ на это письмо.
Весь ваш Н. Г.
На обороте: `a Londres. a son excellence monsieur
monsieur le c-te Alexandre Tolstoy.
London, J. Brown's private hotel, № 23, Dober Street Piccadilly.
П. В. АННЕНКОВУ
Остенде. 20 сентября <н. ст. 1847>
За разными помехами отвечаю вам немного поздно. Оно, впрочем, и лучше: я имел чрез это возможность прочесть еще раз ваше письмо, а это весьма не мешает в нынешнее смутное время взаимных недоразумений. В письме вашем есть много умных заметок, но они — не ответ на то, что говорю я. Они остались сами по себе, и письмо мое осталось [осталось тоже] само по себе.
За обвинение в самонадеянности прошу простить. Упрек этот я сделал вам больше по недоразумению моему; к такому заключению привела меня некоторая резкость ваших слов. Например, и теперь, говоря об Англии, вы говорите, что там нет никакой замечательной борьбы и движения, могущих занять человека, наблюдающего успехи строящейся ныне общественности. Выразиться таким образом может только тот, кто знает вдоль и впоперек нынешнюю Англию. А точно ли вы ее знаете? Когда вы могли узнать ее, когда сами говорите тут же, что вам даже не хочется узнавать ее? Были у нас на Руси еще не так давно два государственные мужа, [мужи] которые произнесли два разные изречения. [которые обрисовали<сь> весьма верно двумя изреченьями насчет] Аракчеев сказал: «Что я знаю, то знаю, а чего не знаю, того и знать не хочу». Канкрин же, Егор Францович, выразился один раз так: «Милостиво государ, я все знаю, я даже не знаю, чего я не знаю». У нас с вами, слава богу, [[вероятно] обоих, разумеется] нет качеств и свойств этих государственных мужей, равно как и образа мыслей, им принадлежавших. Но не позабывайте, что понемножку может находиться во всяком человеке всякой всячины, [всего] а потому иногда не дурно взвесить [пощупать] тон собственных слов, которыми мы выражаем наши мнения, чтобы пощупать ощутительно, сколько у [в] нас есть свойства канкринского или аракчеевского. Иногда, даже вовсе не имея самоуверенности в познаньях наших, мы выражаемся так, как бы были совершенно уверены в том, что знаем окончательно вещь. В Соединенных Штатах действительно вырабатывается теперь видней общественное дело, а потому не мудрено, что глаза наблюдающего большинства обращены теперь туды. Но и земля, в которой заключилось в громадных глыбах то, что уже уничтожено в других землях, и то, что еще и не начиналось в Европе, земля, которая, несмотря на дикие [чудовищные] крайности, вырабатывает, однако ж, безостановочно Байронов и Диккенсов, не может дремать в такое время, когда раздаются вопросы, так важные для человечества. По крайней мере, нужно заглянуть в те мины, где готовятся близкие взрывы.
Всё, что вы говорите по поводу пролетариев, умно, справедливо, местами глубоко. Но я нападал в письме моем не на всеобщее устремление всех к этому вопросу, но на умных людей, которые предались исключительно пристально-близкому созерцанию [но на исключительно пристальное, близкое созерцание его умными] этого предмета, которого нельзя как следует рассмотреть вблизи. Это явленье не на воздухе. Хвост и узлы этого дела скрыты во многих, по-видимому, побочных предметах. Нужно попристальней взглянуть всё вокруг. Для умного человека мало войти в один тот круг, в который введены публика и пренье журнальное. Ему нужно что-нибудь знать из того, о чем публика еще не говорит сегодня, чтоб знать хотя за два дни вперед о тех вопросах, о которых пойдет речь потом. [Далее начато: Положим, выше своего века] Иначе останешься в хвосте, а вовсе не наравне с веком. Идти выше своего века, положим, только возможно какому-нибудь необъятно-громадному гению, но стремиться быть выше журнальной верхушки своего века есть непременный долг [долж<ен>] всякого умного человека, если только он одарен какими-нибудь действующими способностями. Но довольно обо всем этом. Вы всё, однако же, прочитывайте внимательнее мои письма. Никак не позабывайте, что теперь, когда всякий из нас более или менее строится и вырабатывается, никто не может быть совершенно понятен другому и употребляет такие слова и термины, которые у одного значат [значат одно, а др<угое>] не совсем то, [то, в чем его при<знаки>] что у другого. Всё, что вы захотите теперь написать, адресуйте отныне в Неаполь, poste restante. Известия о вас [о вас собственно самих] мне всегда будут приятны. Прощайте! Желаю вам от души всего доброго.
Н. Г.
На обороте: Paris.
A monsieur
monsieur Paul Annenkoff.
Paris. Rue Caumartin, 41.
М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ
Остенде. 24 сентября <н. ст. 1847>
Бог да наградит вас за ваши добрые строки! Многое в них пришлось очень кстати моей душе; со многим я уже согласился еще прежде, чем пришло ваше письмо. Например, насчет тоге, чтобы не оправдываться пред миром. В самом деле, ведь судить нас будет бог, а не мир. Не знаю, сброшу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля божия, но, во всяком случае, рассудок мой говорит мне не выдавать ничего в свет в продолжение долгого времени, покуда не созрею лучше сам внутренне и душевно. А покуда съезжу в Иерусалим, помолюсь у гроба господня, как только в силах помолиться. Помолитесь обо мне, добрая душа, чтобы я в силах был тепло и сильно помолиться. [Далее начато: Хотелось бы мне со дни этого поклоненья моего унести с собой повсюду] Просите бога, чтобы на самом том месте, где проходили божественные стопы единородного сына его, сказало бы мне сердце мое всё, что мне нужно. Хотелось бы мне, чтобы со дня этого поклоненья моего понес бы я повсюду образ Христа в сердце моем, имея ежеминутно его пред мысленными глазами своими. Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду, даже в стены тюрьмы, и можно исполнять его требования во всяком званьи и сословии. Его можно исполнять также и в званьи писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое. Если в живописце есть склонность к живописи, то, верно, бог, а не кто другой, виновник этой склонности. Вольно было живописцу, на место того, чтобы изображать кистью предметы высокие, образа угодников божиих и высших людей, писать соблазнительные сцены развратных увеселений и униженья человеческого! Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели, — представить их так живо, как живописец? Примеры сильнее рассужденья; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделать<ся> добрым и угодить жизнью своей сколько-нибудь богу. Я бы не подумал о писательстве, если бы не было теперь такой повсеместной охоты к чтению всякого рода [самых дурных, соблазнительных] романов и повестей, большею частию соблазнительных и безнравственных, но которые читаются потому только, <что> написаны увлекательно и не без таланта. А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу (по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести), разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию людей добрых, верующих и живущих в законе божием? Вот вам (скажу откровенно) причина [была причина] моего писательства, а не деньги и не слава. Но… теперь я отлагаю всё до времени и говорю вам, что долго ничего не издам в свет и всеми силами буду стараться узнать волю божию, как мне быть в этом деле. Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно не исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас, так же воевать и бороться нужно со врагом нашим. Словом, нет поприща и места в мире, на котором мы бы могли уйти от мира, а потому я положил себе докуда вот что: теперь, именно со дня полученья вашего письма, я положил себе удвоить ежедневные молитвы, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания; перечту снова Златоуста, Ефрема Сирянина и всё, что мне советуете, а там — что бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и такого распределения времени, не настроилось лучше и не сказало мне яснее путь мой. А вас прошу, так как вы стали уже богомолец мой и ведаете уже отчасти мою душу (о, как бы мне хотелось открыть вам всю мою душу, быть у вас во Ржеве, исповедаться и сподобиться причащенья тела и крови Христовой, преподанных рукою вашею!), прошу вас молиться тем временем обо мне, особенно во всё время путешествия моего в Иерусалим. Я отправлюсь туда ко времени пасхи. До того же времени пробуду в Неаполе. Если получу от вас несколько напутственных строк, буду очень, очень рад. Гр<афа> Александра Петровича я видел на один день во время проезда его в Англию для совещанья с зубными докторами. Он лишился зубов и должен был на место их вставлять другие. Это вместе с другими недугами было причиной того, что он должен был отложить возврат
Очень, очень вам признательный
Николай Гоголь.
В непродолжительном времени, может быть, вы получите из С.-Петербурга деньги, которые попрошу вас раздать тем из страждущих, которые больше других нуждаются. Мне бы хотелось, чтобы они пришли в руки тех, которые усерднее других молятся богу. Впрочем вы лучше моего знаете, кому следует давать. Как я жалею, что я не богат [не так богат] и не могу теперь послать более!
А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Ноября 20 <н. ст. 1847>. Неаполь
Письмо твое от 4 октября я получил. Адрес мой я тебе выставил в Неаполь (в прежнем письме), но ты это позабыл, что с нами, грешными, случается. Подтверждаю тебе вновь, что я в Неаполе и остаюсь здесь, по крайней мере, до февраля. Потом в дорогу Средиземным морем, и если только бог благословит возврат мой на Русь, не подцепит меня на дороге чума, не поглотит море, не ограбят разбойники и не доконает морская болезнь, [морская болезнь, от которой доселе я страдал страшно] наконец, не задержат карантины, то в июне или в июле увидимся. Писал я: «Побеседуем денька два вместе», потому что, сам знаешь, всяк из нас на этом свете — дорожный [В подлиннике: дорожний] человек, куда-нибудь да держащий путь, а потому [а потому баловство] оставаться на ночлеге слишком долго из-за того только, что приютно и тепло и попались хорошие тюфяки, [Далее начато: попались на столе] есть уже баловство. У всякого есть дело, прикрепляющее его к какому-нибудь месту. Я же не зову тебя в Москву или в Петербур<г>, или в Неаполь, хотя <бы> мне и приятно было иметь тебя об руку. Я хотя и не имею никакой службы, собственно говоря о формальной службе, но тем не менее должен служить в несколько раз ревностнее [ревностнее на своем <месте>] всякого другого. Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолженьи лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами. А потому, как бы ни рад был прожить подоле в Киеве, но не думаю, чтобы удалось больше двух дней; столько полагаю пробыть и у матушки. Осень — в Петербурге, зиму — в Москве, если позволит, разумеется, здоровье. Если же сделается хуже — отправлюсь зимовать на юг. Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой, выбирая место, где лучше и удобнее работается, а не где веселей [лу<чше>] проводить время. Твое намерение перебраться в Одессу, вероятно, не без основания, иначе ты не стал бы так хлопотать о том. Но это дело такое, о котором, как мне кажется, следует потолковать лично. Писать же теперь в Петербург (к кому? и о чем?) это будет трата времени и ничего больше. Мне кажется, прежде следовало бы тебе списаться с кем-нибудь в Одессе, выглядеть себе место, узнать, хорошо ли оно [хорошо ли оно действительно] и не занято ли уже кем-нибудь, и потом уже хлопотать. Покаместь советую тебе написать самому в Петербург к Плетневу, если только место по ученой части. Он лучше других может помочь здесь, тем более, что он и тебя самого знает, да и по дружбе ко мне о тебе особенно похлопочет, а я, пожалуй, прибавлю и от себя слово. Милую Ульяну Григорьевну благодарю много [благодарю от всего сердца] за приписочку и вести. Затем обнимаю мысленно вас обоих, и бог да хранит вас!
Ваш Н. Г.
Адресуй в Неаполь, poste restante.
На обороте: Russie. Kiew.
Его высокоблагородию Александру Семеновичу Данилевскому, инспектору 2-го Благородного пансиона при Первой киевской гимназии.
В Киеве.
А. О. РОССЕТУ
Неаполь. Ноябрь 20 <н. ст. 1847>
Вы меня совсем позабыли, добрейший мой Аркадий Осипович. Или за то, что я до сих пор еще не благодарил вас как следует за вашу дружбу и хлопоты обо мне? Но зачем вам моя благодарность? Вы должны сами знать, что слова — дрянь, а то, что чувствуется в душе, то не выражается. Я вам угожу потом. Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль. Вот отчего я так бываю нагл в своих требованиях от друзей, забираю у них всё, занимаю в долг и не плач`y! Если только бог поможет, снабдя меня небольшим здоровьем еще на несколько лет, то всё будет выплачено. Всё смекнуто, соображено, замотано на ус и зарублено на стенке. Ни одно из суждений не пропущено и критики от здравых до не совсем здравых и самых нелепых были прочитаны недаром. Словом, вижу самыми хладнокровными глазами, что дело может пойти хорошо. А бы все-таки не оставляйте меня. Всякая строчка, которая показывает мне какую-нибудь сторону нашего общества, сторону [или же сторону] русского или полурусского человека, — для меня сущая драгоценность. Не могу вам даже и объяснить, как всё это меня возбуждает, как светит и подымает на деятельность дух. Жизнь ведь перед вами все-таки движется, и люди проходят какие бы то ни было. Покуда не вглядишься в них пристально, они, кажется, не стят наблюдения, а как вглядишься — станет открываться с каждым днем больше и больше вещей, поражающих наблюдателя души человеческой. Не позабывайте же меня. Уведомляйте меня хотя в нескольких строчках, в каких новых видах обнаруживается ныне гадость и достоинство человека на Руси. А остальные номера и книжки журналов все-таки пришлите мне в Неаполь. Я виделся с графиней Нессельрод, которая была очень добра ко мне в Остенде и, вероятно, не откажется пособить, если бы курьеры стали отказывать<ся> брать пакеты. Впрочем, [Впрочем, в следующем году] только в этом году на вас навьючена эта комиссия. Журналы на 1848 год (если бог даст) надеюсь читать [пр<очитать>] в России. В том же году надеюсь обнять и вас самих, а до того времени остаюсь
очень вас любящий
Н. Г.
До февраля я ни в каком случае не выезжаю из Неаполя.
На обороте: Аркадию Осиповичу Россети.
В С. П. Бурге. У Пантелеймона. В доме Быкова.
А. О. СМИРНОВОЙ
Ноября 20 <н ст. 1847>. Неаполь
Наконец от вас письмецо, добрая моя! Благодарю вас, милый друг, за ваши молитвы и всегдашнюю память. Я очень понимаю, что если я живу на свете и всё обращается мне в добро, то, верно, это делается силою молитв людей, любящих меня Я теперь в Неаполе, затем, что здесь мне как-то покойнее и отсюда. я ближе к выгрузке на корабль. [Далее начато: Раньше] Думаю пуститься в феврале. Но если слишком будет бурно, что (по словам моряков) случается особенно в феврале, то отложу до весны. Прежде у меня было в мысли говеть [и] быть во время пасхи в Иерусалиме, потом побывать [и побывать] во всех местах, ознаменованных святыми событиями. Теперь ничего другого не хочется, как только поклониться в тишине святому гробу, принеся на нем благодарность за всё, со мной случившееся, [Далее было: и помолиться о благополучном возврате в Россию] испросить сил и мужества на свое дело и потом возвратиться прямо в Россию. Прошу вас, добрый друг, попросить всех умеющих молиться — помолиться о моем благополучном возврате. О вас я постараюсь молиться, как сумею. Но, признаюсь вам, молитвы мои так черствы! Я прежде думал, что я лучше молюсь, что я почти умею молиться временами. Но теперь вижу, что если не захочет сам тот, которому молишься, никак нельзя помолиться. Но как бы то ни было, я произнесу мои слова, как бы ни были они бессильны, как бы ни было черство на душе и как бы ни был неповоротлив ленивый, грубый язык. Я попрошу, кого встречу из умеющих. А вы успокойтесь, моя страдалица. Сложите тихо руки крестом, как младенец, и предайтесь доверчиво воле того, кто посылает вам страданье. Страданья эти только затем, чтобы выработалась получше душа ваша, и когда это совершится, они потом удалятся. Так как вас всё еще занимает (судя по письму вашему) судьба моей книги, то я вам скажу еще раз: [скажу еще раз, что] не имейте ничего противу тех, которые против нее. Говорю вам искренно, что они мои благодетели. Без них я бы никогда не осмотрелся пристально вокруг себя, не взвесил самого себя и не созрел бы для моего труда. Ничего не бывает без смысла у бога. И я очень благодарю бога за то, что допустил явиться моей книге в свет, а с тем вместе допустил вооружиться [и вооружил] против нее. Но довольно.
Напишите мне сколько-нибудь об образе жизни своей и об образе жизни тех, которые вас окружают теперь. Хоть маленький листочек из вашего дневника! В Остенде я виделся с графиней Вьельгорской и ее дочерью, умницей Анной Михайловной. Море им помогло обоим. Там же я видел графиню Нессельрод и Мухановых. Разумеется, была речь и о вас, они вас все любят. Затем бог да хранит вас. Прощайте и пишите, адресуя в poste restante.
Весь ваш Н. Г.
На обороте: Kalouga. Russie.