Письма (1857)
Шрифт:
Весь Ваш
И. Гончаров.
И. И. ЛЬХОВСКОМУ 5 (17) июля 1857. Мариенбад
Мариенбад, 5/17 июля 1857.
По моему расчету, уже дня три тому назад должен бы я получить от Вас письмо, любезный сын мой Льховский, а вот до сих пор нет: из этого я заключаю, что размеры Вашего романа раздвинулись, перешли, может быть, в драму и теперь не подошли ли Вы к катастрофе… Шутишь, шутишь, а подчас станет и тяжело, сначала за себя, как пробежишь мысленно последние десять-пятнадцать лет. Есть же люди, думаю я, у которых светло на душе или, если темно, так не по их вине: отчего же я не такой! Потом станет тяжело за Вас, наконец, за всякого порядочного человека, который забрел в болото. И примеры даже не помогают, то есть помогают они, когда еще вихрь не настиг нас, когда есть время посторониться от него, а когда попадешь туда, тогда кричи хоть сто голосов! Не я ли так ясно, верно и правдиво, до самопожертвования, изобразил Вам и начало, и ход, и последствия вихря, а Вы всё еще — томитесь в пытке, фальшивой, как мираж, но все-таки мучительной.
А я вот всё в Мариенбаде: сначала я решил, что не проживу здесь и трех дней, собрался уже ехать — и остался, и проживу, вероятно, еще недели четыре, а может быть и долее… Отчего эта перемена — скажу при свидании или в одном из писем, откуда-нибудь,
Я всё не то хотел сказать Вам, что пишу теперь. Но всё равно, скажу: я останусь здесь, по всей вероятности, до начала августа, следовательно, числа двадцатого нынешнего м[еся]ца вы можете еще послать мне письмо, особенно не забудьте написать на конверте: par le bateau a vapeur de Lubeck ou de Stetin, [6] тогда я получу письмо через неделю. Надеюсь, это мое письмо придет к Вам в субботу вечером (сегодня тоже суббота). Перед отъездом я напишу к Вам, куда писать ко мне дальше. Я еще не решил, поеду ли я в Швейцарию или прямо в Париж: меня клонит куда-нибудь в затишье, как здесь, может быть усядусь на Женевском озере. — Что, каково идет печатание путешествия и «Oбык[новенной] истории»? Мне совестно, что я Вас обременил этим, но скажите откровенно сами, что мог я сделать, на кого оставить, кроме Вас? Где бы нашел друга снисходительнее и мягче? Впрочем, знаете что: если это вас расстраивает, бросьте или передайте Ефрему Ефремовичу, наконец, наймите чужого, я, по приезде, заплачу. У меня есть порядочная доза равнодушия к тому, хорошо или дурно будет издано путешествие.
6
любекским или штетинским пароходом (фр.)
Лучше, если б Вы не посылали мне предисловия, да я думаю, и не пошлете: ведь не готово, сознайтесь? А если готово, то прочтите кому-нибудь (но кому, вот вопрос) и так отдайте. Не забывайте, что Вы не имеете права хвалить меня. А что, нет ли вестей с островов? Или всё тихо: впрочем равнодушие пересиливает и это, время — действительнее мариенбадских вод. К числу свойств этих вод принадлежит, между прочим, то, что они волнуют: я сначала не догадывался, что это значит, что мне то верхом хочется поскакать, то ухватить какую-нибудь немку и помчаться с ней в вальсе, то Бог знает что. Доктор на днях объяснил мне это. До свидания. С нетерпением жду ваших писем. Надеюсь, Вы получили мои огромные послания, из Варшавы, Дрездена и отсюда. — Прощайте, мой сын: дай Бог Вам здоровья, веселья, равнодушия, то есть спокойствия, словом, дай Бог Вам широкий, светлый, прекрасный путь, такой, например, какой приготовила мне судьба, и убереги Вас Бог от тех уклонений, которые отводили меня от этого пути. Вот Вам мое благословение.
Ваш всегда И. Гончаров.
Кланяйтесь Старику и Старушке, Юниньке с мужем, Дудышкиным, Яновскому: я писал к Старику, и к Языкову тоже.
И. И. ЛЬХОВСКОМУ 15 (27) июля 1857. Мариенбад
15/27 июля 1857. Мариенбад.
Насилу-то дождался я от Вас письма, любезнейший Иван Иванович: судя по тому, как оно коротко и голо, я догадываюсь, что с Вами делается. Но это во мне глубокомысленного смеха не производит, а скорей таковую же печаль. Я думал, что подобные безобразные проявления страсти, каково Ваше, на мне и кончились, то есть на современном мне поколении и воспитании, и что при анализе она невозможна. Вы согласились, что Вы — Дон Кихот: а рассмотрели ли, определили ли Вы, какой Вы грубый эгоист в этом деле? Вас трое: она, Вы и он — ее роль лучше всех, выгоднее: она страстно любит одного и любима другим; он не любит и любим — ему хуже всех. Вдруг пристаете Вы, гремите проклятием против так называемого «падения» и падаете сами с нею по девяти раз в сутки. Что это такое! Он ее бьет, говорите Вы: да и Вы, кажется, обращаетесь с ней (относительно, сколько допускает Ваше воспитание) также грубо, Вы даже замахнулись на нее или толкнули ногой… Отчего же это? Что же это всё значит? Мне это всё напоминает анекдот, рассказанный Пушкиным в его статье об американцах, что один дикий вошел в шалаш, увидал, что двое других диких дерутся между собой: не вникнув в причину ссоры, он бросился в драку и откусил одному нос, а другой откусил ему… Ах, дай Бог мне застать Вас с носом! Желаю даже, что[бы] Вам скорей натянули нос… и т. д. (следует множество языковских каламбуров).
Зачем Глазунова приказчик приходит в недоумение по поводу моего текста: вот забота! Пусть недоумевает лучше по поводу типографских ошибок. Велите оставить Фаддеева в покое: ведь в начале письма сказано, что оно написано после всех других, следовательно и Фаддеев был на сцене. Жаль, что они возятся со шрифтом и не послушались меня: у меня не меньше их смысла и вкуса. Жаль также, что Вы хотите посылать корректуры к Ефрему Ефр[емовичу]: не хотелось бы мне этого по разным причинам, между прочим и потому, что едва ли это было бы не бесполезно: дело для него совсем новое. Притом Вы говорите, что Глазунов хочет взять еще корректора: тогда бы Вам оставалось только пробегать листы слегка. Из этого я заключаю, что драма в ходу… Если это так, делайте, как вздумаете, то есть если Вам вовсе нельзя прочитывать ни разу, то конечно лучше в таком случае посылать к Барышеву. О предисловии Вы не пишете ничего: я опять вывожу заключение… Не забудьте, по крайней мере, если не будет его, дать вместо предисловия мою выноску, напечатанную при Ликейских островах.
Вот, кажется, о деле всё. О другом я мало тревожусь, а впрочем, если услышите что-нибудь, напишите. Мне не до того: узнайте, что я занят… не ошибетесь, если скажете женщиной: да, ей: нужды нет, что мне 45 лет, а сильно занят Ольгой Ильинской (только не графиней). Едва выпью свои три кружки и избегаю весь Мариенбад с 6 до 9 часов, едва мимоходом напьюсь чаю, как беру сигару — и к ней. Сижу в ее комнате, иду в парк, забираюсь в уединенные аллеи, не надышусь, не нагляжусь. У меня есть соперник: он хотя и моложе меня, но неповоротливее, и я надеюсь их скоро развести. Тогда уеду с ней во Франкфурт, потом в Швейцарию или прямо в Париж, не знаю: всё будет зависеть от того, овладею я ею или нет. Если овладею, то в одно время приедем и в Петербург: Вы увидите ее и решите, стоит ли она того страстного внимания, с каким я вожусь с нею, или это так, бесцветная, бледная женщина, которая сияет лучами только для моих влюбленных глаз? Тогда, может быть, и я разочаруюсь и кину ее. Но теперь, теперь волнение мое доходит до бешенства: так и в молодости не было со мной. Я едва могу сидеть на месте, меряю комнату большими шагами, голова кипит: я бы даже, кажется, мог сочинить что-нибудь, если б не запрещали доктора. Волнения вредны, а я волнуюсь, но это surcro^it [7] волнения происходит от свойства здешних вод. Я не знал этого и тревожился: доктор растолковал мне и сказал, чтоб я успокоился, что он знает, сколько давать мне пить воды, и больше трех кружек не дает. Вы покачаете головой и опять глубокомысленно засмеетесь; может быть даже пожалеете: не жалейте, я счастлив — от девяти часов до трех — чего же больше. Женщина эта — мое же создание, писанное конечно, — ну, теперь угадали, недогадливый, что я сижу за пером? А там пусть будет — что будет или advienne ce que pourra — в переводе. В три часа я беру ванну из минеральных вод для укрепления печени и расслабляемого водою желудка, потом обедаю и иду гулять — один или с другой женщиной, тоже русской, очень любезной и осторожной, что лишнего слова не скажет. По моей способности к ходьбе, мне мало Мариенбада, и я сегодня ушел в лес, зашел Бог знает куда и раскаялся, потому что вдруг ворочаться сделалось — лень, а надо было идти верст пять по жаре. — Здесь всё тихо, только доктора задорно спорят, и изустно, и печатно, о том, отчего больные от мариенбадской воды испражняются зеленым веществом: одни говорят, что это желчь, другие — что натр, землянистые начала и т. д. — словом, здесь г…. возбуждает идеи и даже страсти. А в самом деле зеленое.
7
возрастание (фр.)
Отчего моя телеграфическая депеша возбудила в Вас смех, да еще глубокомысленный? Не перехитрили ли Вы? Дело просто: в тогдашней тревоге моей мне не хотелось тогда подбавлять масла к огню, просто хотелось, чтоб дело улеглось поскорее, а отсылка портрета могла возбудить какой-нибудь новый вопрос, повести к новым соображениям и намерениям. Я же хотел предоставить всё времени, четырехмесячному сроку… Вот и всё. Это вовсе не глубокомысленно.
Что Вы мне не скажете ничего о наших общих друзьях? Прочитали ли они мои письма, или им не до того? Да я и писал больше для себя. Тогда еще для меня всё пусто было, я праздно и уныло проводил время, теперь, теперь другое дело: день мой полон, ночь покойна (я не считаю волнение за беспокойство: я не помню себя без волнения).
Я пробуду еще недели три здесь, но не наверное, и потому ответ на это письмо, может быть, меня уже и не застанет. Из Франкфурта я напишу, куда адресовать письма: в Швейцарию или в Париж. У меня мелькает мысль, если понравится где-нибудь на Рейне, в уголке, остаться там и пробыть до сентября; но это всё будет зависеть от Ольги Сергеевны и ее неуклюжего спутника. До свидания. Недавно я послал Вам еще письмо отсюда. Если Иван Сергеич воротится, как слышно, прежде меня, не забудьте дать ему прочесть мое письмо к нему: может быть, оно хоть немножко оживит его.
Ай, ай: 10 часов — спать пора, опоздал: здесь ложатся в 9.
Ваш Гончаров.
Не забудьте заплатить с квартирою седьмого августа и взять расписку.
Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ 25 июля (7 августа) 1857. Мариенбад
Marienbad, 25 июля / 7 августа.
Завтра, прекрасный мой друг Юния Дмитриевна, отравляется отсюда в Петербург одна из русских дам, Александра Михайловна Яковлева, и берется, с свойственною только женщине добротою, доставить моим друзьям несколько безделок на память. Я знаю, как Вы цените всякий ничтожный знак дружеского внимания, и оттого мне приятнее всего сказать Вам, как много и часто вспоминаю я о Вас. Вы получите две маленькие вазочки из неполированного фарфора с живописными цветами — для живых цветов. Желаю, чтоб маленький подарок мой застал Вас еще на даче и украсился северными, бледными, теперь уж отходящими цветами. Это — незнаменитое произведение знаменитых богемских фабрик. Другую безделку — судок для масла — передайте Евгении Петровне: знаю, что ей тоже приятно будет это дешевое выражение дорогого о ней воспоминания. Ведь десять или более лет назад она вспомнила же обо мне в Париже и привезла гостинец. Еще с этим же получите вы шесть игольников, тоже из стекла: один отдайте вашей Ляле и скажите, что пора учиться шить, а остальные раздайте дачным соседкам: Александре Ив[ановне] Срединой, Анне Ивановне Маркеловой и Александре Ивановне Яновской — только отнюдь не как подарок, а как поклон, потому что подарить такою вещью, которая стоит гривенник, никого нельзя. Если останутся еще, отдайте кому хотите, с поклоном от меня. Очень буду жалеть, если какой-нибудь толчок в дороге или таможня не допустят этих безделок до Вас. Что касается до Александры Михайловны Яковлевой, то это — воплощенная осторожность и деликатность: не разобьет и не потеряет. Прибавлю еще про нее, что она умна — без претензий, образованна — без педантизма и любезна — без всякого кокетства, словом, милая женщина, и сверх того добра — до снабжения меня русским чаем, которого здесь достать нельзя, — всё это такие достоинства, которые я ставлю высоко. Без всяких целей, то есть без желаний, без надежд, без волокитства, словом, без всего того, что тянет мужчин в общество женщин, я проводил досужные часы в ее обществе и не скучал. Согласитесь, что это очень много.