Письма (1857)
Шрифт:
Я обещал в одном из писем объяснить Вам, что я делаю здесь. Теперь, может быть, Вы об этом уже знаете от Юнии Дмитриевны, к которой я писал на днях, но заплатил за письмо в здешней почтовой конторе и потому боюсь, дойдет ли оно. Кроме того, я послал ей некоторые пустяки, и именно две маленькие фарфоровые вазочки, а Евгении Петровне — судок для сливочного масла на память. Всё это очень дурно, но напомнит им меня, а Юниньке принесет, я знаю, непритворное удовольствие. Отсюда поехала в Россию одна барыня, А. М. Яковлева, вдова купца, очень милая женщина, и взялась, с женским великодушием, отвезти эти безделушки.
Да, сын мой Горацио: есть вещи, о которых не снилось нашим журналистам. Представьте себе, если можете, что я приехал сюда 21 июня нашего стиля и мне было так скучно, что я через три дня хотел уехать, дня три-четыре писал письма к Вам, к Языкову, в Симбирск — не знал, что делать, а числа эдак 25 или 26-го нечаянно развернул «Обломова», вспыхнул — и 31 июля у меня написано было моей рукой 47 листов! Я закончил первую часть, написал всю вторую и въехал довольно далеко в третью часть. Доктор мой Франкль видел, как сначала мне было скучно и потом как я успокоился, он был рад, заставая меня за работой. Но когда он заставал меня и в 10-м, и в 1-м, и в 3-м часу у письменного стола, он начал жаловаться, унимать и теперь бегает везде по русским больным и рассказывает, что я не вылечусь, потому что всё сижу и занимаюсь — статистикой! Безобразов сказал ему сначала о себе, что он литератор, а потом и обо мне, он смешал нас, и из этого всего вышла статистика. Кроме того, Франкль дал мне свои книги о Мариенбаде и думает, что я делаю описание о Мариенбаде
Не знаю, вылечился ли я, я только знаю, что мне еще недели три пристальной работы осталось до окончания «Обломова». Локти уже давно на сцене. Поэма изящной любви кончена вся: она взяла много времени и места. Неестественно покажется, как это в месяц кончил человек то, чего не мог кончить в года? На это отвечу, что если б не было годов, не написалось бы в м[еся]ц ничего. В том и дело, что роман выносился весь до мельчайших сцен и подробностей и оставалось только записывать его. Я писал как будто по диктовке. И, право, многое явилось бессознательно; подле меня кто-то невидимо сидел и говорил мне, что писать. Например, в программе у меня женщина намечена была страстная, а карандаш сделал первую черту совсем другую и пошел дорисовывать остальное уже согласно этой черте, и вышла иная фигура. При этой фигуре мне не приходили в голову ни Е[лизавета] В[асильевна], ни А. А.
– решительно никто, да и ни в одном из действующих лиц тоже. Меня иногда пугает, что у меня нет ни одного типа, а всё идеалы: годится ли это? Между тем для выражения моей идеи мне типов не нужно, они бы вели меня в сторону от цели. Или, наконец, надобен огромный, гоголевский талант, чтоб овладеть и тем и другим. — Меня перестала пугать мысль, что я слишком прост в речи, что не умею говорить по-тургеневски, когда вся картина обломовской жизни начала заканчиваться: я видел, что дело не в стиле у меня, а в полноте и оконченности целого здания. Мне явился как будто целый большой город, и зритель поставлен так, что обозревает его весь и смотрит, где начало, средина, отвечают ли предместия целому, как расположены башни и сады, а не вникает, камень или кирпич служили материалом, гладки ли кровли, фигурны ли окна etc. etc. Вся эта большая сказка должна, кажется, сделать впечатление, но какое и насколько, не умею еще решить. Герой, может быть, неполон: недостает той или другой стороны, не досказано, не выражено многое: но я и с этой стороны успокоился: а читатель на что? Разве он олух какой-нибудь, что воображением не сумеет по данной автором идее дополнить остальное? Разве Печорины, Онегины, Бельтовы etc. etc. досказаны до мелочей? Задача автора — господствующий элемент характера, а остальное — дело читателя. Может быть, из всех — великих и малых талантов — один Сервантес успел досказать во всей подробности своего героя, зато местами и скучновато. Зотов тоже досказывает чрезвычайно подробно свои лица, Достоевский уже до nec plus ultra [11] подробно, но я не лезу ни в Сервантесы, ни в Зотовы и Достоевские — тоже. — Я, однако же, не хлопаю крыльями, как петух, не кричу о своей победе, потому что не знаю, куда я вскочил: может быть, на навозную кучу. Поэтому скажите Юниньке, которой я писал о своей работе, чтоб она не трещала очень о ней. Чего доброго, пожалуй, придется спрятать ее со стыдом под спуд. Например, женщина, любовь героя, Ольга Сергеевна Ильинская, — может быть, такое уродливое порождение вялой и обессиленной фантазии, что ее надо бросить или изменить совсем: я не знаю сам, что это такое. Выходил из нее сначала будто образ простоты и естественности, а потом, кажется, он нарушился и разложился. Да, может быть, это всё очень глупо. Я в недоумении: между тем мне скорей хочется уехать отсюда в Лозанну, в Берн, в Веве, куда-нибудь и запереться еще на месяц и приехать назад и сказать: я кончил, кончил. Мне уже слышится Ваша сдержанная речь, как Вы по чайной ложечке лакомите меня ласковой похвалой, мне снятся широкие объятия Тургенева или молчаливая, затаенная досада тех, которые не любят чужого успеха. Но на всю эту смеющуюся перспективу я смотрю, как на сон, едва сбыточный. Времена не те, и свежесть во мне не та — и всё не то. — А сколько еще выработки предстоит — ужасно подумать: одно только отрадно, что выработка — не труд, а наслаждение. — Как же это случилось, что я, человек мертвый, утомленный, равнодушный ко всему, даже к собственному успеху, вдруг принялся за труд, в котором было отчаялся? И как принялся, если б Вы видели! Я едва сдерживал волнение, мне ударяло в голову, Луиза заставала меня в слезах, я шагал по комнате как сумасшедший и бегал по горам и лесам не чувствуя под собой ног. Этого ничего не бывало и в молодости. Увы, всё объясняется очень просто. Мариенбадская вода производит страшное волнение, так что полнокровным дают ее пить очень осторожно и немного. Иные пьют по шести кружек, а мне доктор велел пить по три. Недавно в книге Франкля я прочел, что здешняя вода, между прочими последствиями, производит «расположение к умственной и духовной деятельности». Вот и секрет. К этому прибавьте чудный воздух, движение по пяти часов в день, известную диету и отсутствие всякого признака вина и водки — и тогда станет понятно, как могла в месяц написаться вещь, не написавшаяся в восемь лет. Теперь чемодан мой возымел для меня больше значения: я равнодушно смотрел, как кидали его из вагона в вагон, а теперь буду беспокойно смотреть на эту операцию. Я известил Юниньку первую о том, что время мое не пропадает здесь даром, потому что она больше всех, даже больше меня, желала этого и так от души простилась со мной и даже перекрестила. Если б я знал, что кончу всё остальное, то не поехал бы в Париж, а остался бы где-нибудь в уголке Швейцарии, да боюсь, не кончу, ведь мариенбадской воды не будет более и после буду жалеть. Действие уже происходит на Выборгской стороне: надо изобразить эту выборгскую Обломовку, последнюю любовь героя и тщетные усилия друга разбудить его. Может быть, всё это уляжется в нескольких сценах — и тогда хвала, хвала тебе, герой! Меня тут радует не столько надежда на новый успех, сколько мысль, что я сбуду с души бремя и с плеч обязанность и долг, который считал за собой. Дай Бог! Тогда года через два, если будет возможность, можно приехать вторично сюда, с художником под мышкой и исполнить надежды Луизы хоть вполовину.
11
до последней степени (лат).
Я еду послезавтра отсюда во Франкфурт, там хотелось бы в Майнц и по Рейну проехать до Кобленца и опять во Франкфурт, чтобы ехать по железной дороге чрез Карлсруэ до Фрейбурга к Шафгаузену и к Рейнскому водопаду, и потом в Берн, в Веве, Лозанну, Женеву, Базель, а от Базеля три часа до Страсбурга, от Страсбурга 10 часов до Парижа. Впрочем, во Франкфурте поговорю с лакеями в гостинице: они лучше всего знают, как и куда ехать. Я здесь с ними обедаю в отели: то есть они за большим столом, а я рядом один за маленьким. Едим одно и то же. Кто-нибудь из них вскочит, подаст мне блюдо, потом сядет на свое место и продолжает обедать. Это происходит оттого, что я один обедаю в 4 часа, весь Мариенбад — в час. Я всё навыворот делаю, к великому соблазну доктора. Однако припадков не чувствую, печень покойна, только когда встаю, после четырех-пятичасовой работы из-за пера, бываю бледен и как бы избит, а после разбегаюсь по лесам — и пройдет. Мариенбад понемногу пустеет: здесь жила и недавно уехала Гессен-Касс[ельская] курфирстерша, с дочерью и ее женихом: в первый раз видел немца-джентльмена, с изящными манерами, и то владетельного герцога. Есть еще англичанка, девушка лет 20: это такое изящество, такое благородство, что я в первый раз в жизни бескорыстно издали наслаждаюсь созерцанием женщины. Когда она утром приходит к овчей купели пить воду, в своей утренней большой круглой шляпке с синим пером — она может быть поставлена выше Елиз[аветы] Вас[ильевны], в обыкновенной шляпке — ниже ее, а без шляпки — наравне. Есть еще две неаполитанки, красавицы, и муж одной из них, герцог ди Рока — такой фат, что даже Кашкаров скромнее. Я познакомился с одним чернигов[ским] помещиком Волжиным, то есть он узнал обо мне через Франкля и познакомился на променаде: у него жена красавица и сигары из Тенкате: regalia dos amigos; [12] он меня потчует… только сигарами. И за то какое спасибо!
12
подарок друзей (исп.)
Познакомился я с адмиралом Панфиловым: он знает меня по «Морскому сборнику», и мы ходим с ним по горам. Вот русский характер во всей простоте и доброте! — Я раза три ходил на горы с А. М. Яковлевой и потом перестал, нельзя: Юния Дм[итриевна], конечно, очень боится лягушек, мать Огаревой еще больше, а эта, при виде ящериц, которых здесь множество, пришла в такой ужас, что я перепугался. Ее начало трясти и подергивать: я не знал, что мне делать. А я было одну ящерицу придержал тростью и хотел еще взять да поближе показать ей, какая — дескать, она красивая.
Напишите, что Старушка: оправилась ли от холерного припадка? Как бы хотелось теперь поиграть с Женичкой: не знаю, что бы такое привезти ей в гостинец, что бы Старушка не присвоила себе. В Париже выдумаю. Денег у меня осталось около пяти тысяч франков. Если от Швейцарии останется три тысячи, так поеду в Париж, а то так и нет. Рублей триста надо привезти в Варшаву, чтоб было там прожить чем в ожидании места в почтовом экипаже. Не увидите ли Маркелова: спросите, можно ли, тогда я извещу из Парижа о времени прибытия в Варшаву, написать туда, чтобы мне оставили место? Теперь пока не пишите мне: я не знаю, где остановлюсь и куда адресовать письма; не знаю также, когда я буду в Париже.
Поклонитесь Николаю Ап[оллоновичу] и Евгении Петровне, скажите, что я извиняюсь перед ней, что подарок мой дрянен, но это и не подарок, а знак памяти. Николаю Ап[оллоновичу] скажите, что если он кончил для меня головку, которую начал, то и я надеюсь заплатить ему чтением тоже нарисованной мной, конечно плохо, головки. Он любил слушать меня. Тургеневу скажите, когда приедет, что я умер, да не совсем и что, когда я писал, мне слышались его понуждения, слова, и что я мечтаю о его широких объятиях. Кланяйтесь Дудышк[ину], Кашкар[ову], Барышеву, Федору Ив[ановичу] и Бурьке, Аполлону с женой и проч. и проч. Весь Ваш
Гончаров.
НЕУСТАНОВЛЕННОМУ ЛИЦУ 15 (27) августа 1857. Франкфурт-на-Майне
[…] Я прожил в Мариенбаде лишних десять дней по окончании курса затем, чтобы кончить «Обломова» всего, и кончил. Это был тоже своего рода курс: не знаю, что по следствиям окажется удачнее, может быть ни то ни другое. Зато я сделал всё, что человек может только сделать. Менее нежели в два месяца написано моей рукой 62 листа, и еще осталось закончить две последние сцены: прощание Обломова навсегда с приятелем и заключение, небольшую сцену, в которой досказывается, что сталось со весами героями романа. Сцены набросаны и могли бы быть кончены в три, четыре присеста. Но в предпоследний присест, от усиленной работы, мне сделалось дурно, а на другой день меня рассердил мошенник-кучер, и я спрятал рукопись в чемодан, до Парижа или до Петербурга. Труда еще бездна: обработка лиц и сцен, несмотря на то, что многие сцены вылились так, что не требуют больших хлопот, и что другие я успел обработать тотчас. Потом, надо решить, годится ли это, и если годится, то в какой мере. Этого я один решить не умею, надо с помощью приятелей, и в том числе с Вашей, конечно, и более нежели с чьей-нибудь. Я боюсь одного: ну как Вы вдруг возмутитесь этой опекой и откажетесь? Тогда, помните, пройдет в печать много глупостей, которым бы Вы могли помешать. Доктор всё бегал и рассказывал до самого конца, что я не вылечусь, потому что слишком много занимаюсь «статистикой». Он мне даже подарил свои книги для описания вод, и я каждый день отдираю от них — по два листка.
Я так заработался, так много сделал в эти три месяца, что другой в две свои жизни не написал бы столько, и теперь жажду покоя и бездействия. […]
И. И. ЛЬХОВСКОМУ 22 августа (3 сентября) 1857. Париж
Париж, 22/3 сентября [13] 1857.
Я не лгал, когда писал к Вам, любезнейший Льховский, из Франкфурта, что не знаю, что я буду делать, не поручусь ни за один свой шаг. Так и вышло. Я сказал, что еду прямо в Париж, а отправивши письмо, поехал в Майнц и оттуда до Кельна сделал великолепнейшую прогулку по Рейну. Это было 15-го нашего августа. После тропической погоды я не помню лучше дня. Рейн неподражаем в своем роде. Крутые берега усеяны развалинами, одна другой живописнее, и виноградниками. Жаль только, что я ехал один, то есть с тремястами немцев, и неистово скучал в их обществе, которому предпочел бы одного плохого француза. В Кельне я бросил в номере гостиницы свой чемодан и побежал смотреть собор. Я выбежал на него из-за какой-то лавчонки и почти лег на спину, чтоб увидеть одну башню, которая готова только вполовину; и еще должно прибавиться столько же, даже больше гораздо, а в ней уж и так 130 фут[ов]. Купив склянку одеколоню, я на другой день ранехонько с шнельцугом поехал в Париж, куда и прибыл очертя голову, но благополучно в тот же вечер, то есть 16 нашего августа в 9 часов, а в половине десятого, бросив опять чемодан, rue du Helder, hotel du Bresil, — в дорожном своем сереньком сюртучке сидел уже на Итальянском бульваре, за одним из бесчисленных выставленных на улице мраморных столиков у Тортони и ел весьма посредственное мороженое. В это время парижские бульвары кипят неведомою у нас жизнию толкотни, шума, праздного сидения, зеванья, фланерства — словом, жизнию наруже. Воротясь в 11 часов к себе, я узнал от гарсона, что в этой же гостинице du Bresil живет много русских, и, между прочим, Фет, который в тот день женился на сестре Боткина, наконец, сам Боткин. Я увиделся с ними на другой день, а на третий день и с Тургеневым, третьего дня читал им свой роман, необработанный, в глине, в сору, с подмостками, с валяющимися вокруг инструментами, со всякою дрянью. Несмотря на то, Тургенев разверзал объятия за некоторые сцены, за другие с яростью пищал: «длинно, длинно, а к такой-то сцене холодно подошел» и т. п. На другой день мы все обедали у одного Шеншина (брата Фета, от другого отца) в отличном ресторане и отлично наелись и выпили немного; вечером я читал, но у меня не двигался язык, Боткин задремал, но при одной страстной сцене очнулся. «Перл! Перл!» кричал он, но читать было невмочь. На другой день Тург[енев] уехал в поместье Виардо и через пять дней будет опять. Я сам в первый раз прочел то, что написал, и узрел, увы! что за обработкой хлопот — несть числа.
13
В автографе ошибочно: 22/30 августа
На другой день приезда пробираюсь к Пале-Роялю и вдруг сталкиваюсь с Кореневым. Он и сегодня был у меня: мы живем в двух шагах друг от друга, но видимся редко. Он спешит осматривать окрестности, а я всё пока смотрю в Париже. Меншиков здесь, и Никитенко тоже, но я его не видал. Объехал и обегал я разные части Парижа, чуть не влез на колокола Notre dame de Paris, но и снизу можно видеть, что Quasimodo было где отражать осаду. Был в Jardin des Plantes, в Hotel des Invalides etc. etc. etc. Был в театрах, двух, и по обыкновению не мог высиживать пиесы до конца. В театре ново для меня только то, что для каждой, самой маленькой роли, есть своя специальность, да еще разве шум, гам, вообще поведение публики, особенно верхней, во время антрактов. Мальчишки, блузники кричат, показывают с одной стороны на другую кулаки etc. etc., сущий базар. Меншиков подзывает меня в Марсель и оттуда в Венецию, я обещал, но, кажется, не поеду. Устал от всего на свете и особенно от любопытства. Может быть, недельки через полторы уеду через Брюссель, Берлин и Гамбург в Дрезден. Там тихо, могу окончить последние две главы и, может быть, пробегу начало романа, которого ни разу не прочел. А Вас прошу повидаться с Дм[итрием] Дм[итриевичем] Маркеловым и попросить, не может ли он устроить, чтобы, когда я приеду в Варшаву или Тауроген, в начале октября, начиная с 1-го по 7-е число, мне тотчас дали место в почтовой карете. Я потому назначаю два места, что, может быть, Тургенев поедет к тому же времени в Россию, и мы сговариваемся вместе, хотя мне нужно собственно ехать через Варшаву, потому что там у меня оставлена теплая шинель, и оттого вернее, что я поеду через Варшаву, если даже отправлюсь в Венецию: там через Вену мне еще ближе.