Письма Берлиоза
Шрифт:
Издание писем Берлиоза — важное и драгоценное событие для всей музыкальной Европы, для Франции же оно имеет совершенно особенное еще значение. Оно является одним из доказательств перелома общественного мнения по отношению к великому человеку, в продолжение всей его жизни оплеванному, освистанному и осмеянному. Берлиоз умер всего 10 лет назад, но вот уже и теперь отечество признало его таким, каким не хотело его признавать в течение целых 35 лет. Это случилось довольно скоро, почти так же скоро, как это случилось у нас с Глинкой, и гораздо скорее, чем с Даргомыжским.
В самом ли деле Франция поняла теперь, что такое Берлиоз, или только снисходительно поддается настаиванию и увлечению главных запевал, но теперь ничто и никто уже не противится во Франции тому, чтоб Берлиоза признавать человеком гениальным. Французские отсталые критики, отравившие много дней в жизни бедного великого человека, перестали уже испускать свой визг, и туда же, вместе со всеми остальными, из кожи лезут вон, чтоб прославлять и растолковывать великого человека.
Даниэль
Из числа собранных мною писем Берлиоза, писанных с 1848 по 1868 год разным лицам в России, этот старый француз Бернар рассудил выкинуть вон едва ли не добрую половину и скрывал это от меня до последней минуты. Вероятно, это же случилось и с другими письмами. Уцелевшее издано очень неряшливо, почти нигде нет никаких сведений о том, откуда и от кого получены письма, при каких обстоятельствах писаны, кто те личности, к кому письма адресованы.
Настоящие письма имеют особенно то важное значение, что совершенно подтверждают все, что Берлиоз рассказывал в своих «Мемуарах» и про себя, и про друзей, и про врагов. Много раз заподозривали его в выдумках, в неверности, в преувеличениях, в изменении колорита. Но «Письма» опровергают победоносно все выдумки тупого неразумия: писанные в минуты совершавшейся жизни, объятые огнем и воодушевлением борьбы и боя, они еще выпуклее «Мемуаров* вырисовывают всю правду и трагедию Берлиозовой жизни. Целых 50 лет вошло в изданный теперь том (первое письмо относится к 1819 году, последнее к 1868), и что же мы находим? Этот человек не изменил ничему хорошему и великому, чем был наполнен во дни первой, горячей юности, и пошел в могилу 66-летним старцем — неумолимым борцом за все высокое и чудесное в своем искусстве, непобедимым врагом и преследователем всяческой лжи, гнили и глупости в музыке. Он ни одной йоты нигде не сдал, он ни единой уступки не сделал ни врагам, ни благодетелям, остался беден на старости, каким был начиная с мальчиков, и никакие преследования посредственности, никакие насмешки тупого невежества, глумившегося над ним, как над „недоучившимся самоучкой“ и „высокомерным выскочкой“, ни на единый вершок и ни на единую секунду не отворотили его от дела и от дороги, которые он себе наметил с молодых лет.
Верно от этого так крупно, так велико и могуче и вышло все то, что им сделано.
Один только есть странный уголок в его натуре, кажущийся совершенно необъяснимой загадкой: это отвращение к свободной, самостоятельной жизни французского народа, понимание навыворот всех стремлений нации, самых законных и разумных, и непобедимое поклонение деспотизму обоих Наполеонов. Положим, поклонение Наполеону I — куда еще ни шло: мало ли кто им был отуманен и одурачен, даже из самых глубоких, талантливых и независимых умов нашего века (вспомним Байрона и Гейне); но Наполеон III! Что делать: Берлиоз веровал в него, предпочитал его народу, считал его именно тем самым владыкой, какой надобен для Франции.
Посмотрите, как несправедливо, как близоруко, как слепо смотрел Берлиоз на политический переворот 1848 года, как истолковывал его совершенно фальшиво, точь-в-точь один из самых отчаянных ретроградов-клеветников и лжецов того времени. В декабре 1848 года он писал в Петербург одному из наших соотечественников, г. Ленцу: „Наша республиканская холера в настоящую минуту дала нам на секунду отдых. Больше не занимаются „клубством“; красные грызут удила… как вы там у себя, должно быть, хохочете и насмехаетесь над нами, называющими себя прогрессивными (avanc'es!). A знаете, как зовут залежалых бекасов, гнилых бекасов? Тоже des B'ecasses avanc'ees… И вы все еще думаете о музыке? Экие варвары! И не жалость ли это! Вместо того, чтобы хлопотать о „великом деле“, о радикальном уничтожении семейства, собственности, интеллигенции, цивилизации, жизни, человечности, вы занимаетесь созданиями Бетховена!! Вы мечтаете о сонатах!“
Эти насмешечки Берлиоза всего более и нравятся нынче во Франции разным старикам, из-за них они всего более мирятся с Берлиозом-реформатором, с Берлиозом смелым титаном, толкавшим во всю свою жизнь ложь и фальшь с вековых пьедесталов. Он оступился — они ему тотчас хлопают и хор поют. Это я всего лучше увидал на моем Бернаре.
Берлиоз только за одно жаловался на Наполеона III, за его непонимание музыки. В январе 1856 года он пишет: „Император недоступен и ненавидит музыку, как десять турок зараз…“ Все остальное в императоре оказывалось прекрасно, и он как особенного счастья ждал, чтоб Наполеон III прослушал его либретто „Троянцев“, частенько искал его обедов и аудиенций; императрица же Евгения была для него не что иное, как только „прелестная императрица“ (la charmante imp'eratice). Как все это было бы иначе у Бетховена!
Антимузыкальность современной ему Франции была постоянным источником мучений для Берлиоза. Он бился там и мучился, как пойманный
Главная сущность натуры Берлиоза была: страсть и любовь. Посмотрите, какими огненными чертами это высказалось у него даже в последние годы, даже в минуту сплина, под бременем тысячи наболевших ран. В январе 1858 года он пишет Гансу Бюлову: „Благодарствуйте за ваше прелестное письмо, прелестное по изложению, по сердечности, продиктовавшей его, по добрым известиям, — прелестное от начала и до конца. Я прочел его со счастьем, как кошка лакает молоко. Ваша вера, ваш огонь, даже ваши ненависти — восхищают меня. У меня есть еще, как и у вас, страшные ненависти и вулканические порывы; но что касается до верований, то я твердо убежден, что нет ничего истинного, ничего ложного, ничего прекрасного, ничего безобразного… Нет, нет, не верьте ни единому слову, я клевещу на себя. Нет, нет, больше чем когда-нибудь я обожаю то, что нахожу прекрасным, и нет у смерти, по-моему, ничего хуже того, что нельзя больше ни любить, ни восхищаться. Правда, впрочем, что тогда не замечаешь, любишь ты или нет“.
Всю жизнь свою Берлиоз никого так не обожал, как Бетховена и Глюка. Оба они были для него предметами страсти беспредельной, ни с чем не сравнимой. Все его статьи и книги о музыке, все его „Мемуары“ наполнены горячими страницами, посвященными выражению его энтузиазма к этим двум великим музыкантам. В „Переписке“ много раз также идет о них речь. Так, например, он пишет однажды, к какому-то Теодору Риттеру (нам совершенно неизвестному, благодаря премудрой расторопности издателя Бернара): „Мой дорогой и очень дорогой Теодор! Помните 12 января 1856 года! Это тот день, когда вы в первый раз притронулись до изучения чудес великой драматической музыки, когда вы вскользь увидели великости Глюка! Что до меня, то я никогда не забуду, что ваш художественный инстинкт без всякого колебания узнал и с восхищением поклонился этому новому для вас гению. Да, да, будьте уверены, что бы ни говорили люди с полустрастью, с полузнанием, те, у которых всего только полсердца и полмозга, в нашем искусстве есть два великих, наивысших бога: Бетховен и Глюк. Один царствует над беспредельностью мысли, другой над беспредельностью страсти; и хотя первый гораздо выше второго как музыкант, у них так много одного в другом, что эти два Юпитера составляют одного бога, в котором должны поглотиться, как в пучине, наши восторги и наше обожание“. В другом письме 1862 года он говорит: „Что касается симфоний, Моцарт написал их целых 17, из них красивы всего 3 — да и то!.. Добряк Гайдн наделал целую кучу хорошеньких вещиц в этом роде, Бетховен же сделал — 7 chef d'oeuvre'ов. Но ведь Бетховен не человек. А кто не более, как человек, нечего тому выступать богом“.
Но, кроме Бетховена и Глюка, Берлиоз умел любить и понимать каждого талантливого музыканта, и не только его статьи в журналах, но и его „Переписка“ доказывают, как он горячо любил музыку Листа, Шумана, Мейербера и т. д. Беспристрастие и правдивость Берлиоза были так велики, что он никогда не переставал искренно восхищаться даже и лучшими из сочинений Мендельсона (с которым он познакомился еще юношей в Риме), несмотря на то, что Мендельсон никогда, во всю жизнь свою, ничего не понимал в его музыке и подхваливал только кое-какие его романсы!