Письма к Фелиции
Шрифт:
Я так счастлив знать, что книга моя, сколько бы ни имел я к ней претензий (только краткость в ней безупречна), сейчас в Твоих любимых руках…
Твой Франц.
14.12.1912
Любимая, сегодня я слишком устал и слишком недоволен своей работой (будь у меня достаточно сил последовать самым сокровенным своим помыслам, я бы сейчас все, что в романе есть готового, скомкал и выбросил в окно), чтобы написать больше этих нескольких слов; но написать Тебе мне нужно, чтобы последнее перед сном написанное слово было написано Тебе и все, и сон, и бдения в последний миг приобрели бы истинный смысл, которого они в моей писанине получить не могут. Спокойной ночи, моя бедная, измученная любимая. Над моими письмами тяготеет проклятье, которое даже любимая рука не в состоянии снять. Даже если мука, которую они причинили Тебе непосредственно по получении, уже миновала, они, собравшись с силами, мучат Тебя снова, теперь уже иным, более изощренным способом. Мое бедное, дорогое, вечно усталое дитя!.. Ничего себе буря у меня за окном! А я тупо сижу над листом бумаги и не
Любимая, ни секунды времени, ни секунды покоя для меня – а значит, и для Тебя. А при этом мне так много всего надо Тебе сказать – и на последние Твои четыре письма вчера и сегодня так много нужно ответить…
Сегодняшнее Твое срочное письмо – спокойное, только могу ли я этому спокойствию доверять? Я изучил его в известном смысле со всех сторон, пытаясь обнаружить хоть что-то подозрительное. Но откуда после страданий и утомления столько бодрости и жизнерадостности? Не специально ли для меня, чтобы я не волновался? Нет, любимая, не настолько уж я плох, чтобы от меня что-то скрывать. Ради того я у Тебя и есть, чтобы все мне рассказывать, это перед родителями нужно притворяться, а если уж со мной нельзя поделиться, значит, я не заслуживаю права с Тобою быть.
Любимая, история с письмами, особенно поначалу, ужасна и непоправима, в горле стоит ком, от которого, кажется, никогда не избавиться. Со мной было точно так же, хотя, конечно, для меня это и не было чревато столь прямыми последствиями. Что ж, возможно, бывают матери, которые не станут читать корреспонденцию своих детей, даже получив к ней столь легкий доступ, но боюсь, ни Твоя мать, ни моя не из их числа. Поэтому будем считать, для упрощения наших тревог и раздумий, что она письма прочла, а быть может, не она одна, но и сестра, чей ответ по телефону, по крайней мере в Твоем изложении, звучит для меня слишком кратко и потому подозрительно. Думаю, кстати, поскольку Твоя мать заходит в Твою комнату лишь изредка, что письма обнаружила как раз Твоя сестра, а потом уж позвала мать… В данное время (по нынешнему душевному состоянию мне место только в постели, и никому другому, кроме Тебя, я бы писать не отважился, но разве все мои душевные состояния, как лучшие, так и самые скверные, не принадлежат Тебе?), так вот, в данное время я не могу себе представить, какое впечатление мои письма, с их, кстати, весьма неудобочитаемым почерком,
произвели на Твою мать и сестру, тем более что обе они все-таки должны учитывать и, вероятно, нашли тому подтверждения и в письмах, что мы виделись за всю жизнь не больше часа, причем при обстоятельствах самых благопристойных. Насколько они окажутся в состоянии связать сей факт с характером и содержанием писем, подыщут ли всему этому хоть сколько-нибудь разумное объяснение – вот загвоздка, которую я, не имея дополнительных сведений, разгадать не в силах. Самое напрашивающееся, простейшее и потому, увы, не слишком правдоподобное допущение – это то, что меня они сочтут близким к помешательству, про Тебя решат, что Ты от меня заразилась и потому нуждаешься – и уже одно это было бы немалым успехом моих писем – в особо бережном обращении, что, впрочем, как и во всякой семье, может повлечь за собой и самые оскорбительные последствия. Как бы там ни было, нам остается только ждать, к тому же мы еще не вполне квиты, поскольку от Твоей матери я письма пока что не получил. Бедная моя любимая, с одной стороны – беспощадный призрак-мучитель, с другой – бдительное семейство. Если Твоя мать захочет сказать Тебе что-то более определенное, то доставка моего воскресного письма будет для этого первым подходящим предлогом и уже завтра я что-то об этом услышу.
Теперь заканчиваю, но не потому, что иду спать, для этого все равно уже поздно, да и делать я сегодня вечером ничего не буду. Сбегаю только на вокзал бросить письмо, а после мне обязательно и крайне необходимо быть у Бродов…
Франц.
16.12.1912
Нет письма, любимая, ни в 8, ни в 10. Ты утомилась на танцах, а после обеда была в гостях. Но я и открытки не получил. Конечно, у меня нет оснований жаловаться, вчера и позавчера я получил по два письма, и кто бы мог решиться, выбирая между двух столь превосходных вещей, заявить, что он предпочтет получать от любимой по письму каждый день, нежели в один день два письма, а на следующий ни одного, – но именно регулярность больше всего греет сердце, всегда один и тот же час, в который письмо
Всего доброго, Фелиция, теперь всегда буду писать только раз в день, по крайней мере до тех пор, пока работа не начнет подвигаться лучше. Ибо, пока этого не случится, письма мои будут являть собой довольно мрачную картину, так что Тебе и одного, даже если Ты сама себе откажешься в этом признаться, будет более чем достаточно.
Всего доброго, любимая. Написал это слово – и солнце легло на бумагу! Значит, с Тобой ничего плохого, и я спокоен.
Твой Франц.
17.12.1912
Любимая, уже полчетвертого ночи, я слишком много – и все равно слишком мало – провел времени за своим романом, к тому же сейчас почти сомневался, стоит ли возвращаться к Тебе, потому что у меня еще буквально все пальцы в грязи от живописания омерзительной сцены, вытекающей из меня с особой (по части выразительности воплощения даже чрезмерной) естественностью. – Любимая, сегодня опять без весточки от Тебя, и оттого мне кажется, что между нами уже пролегло 2 x 8 железнодорожных часов. Неужто все-таки разразилась какая-то неприятность при доставке моего воскресного письма? Но завтра-то я уж точно все узнаю, не будь у меня этой утешительной мысли, я бы и ложиться не стал, так и пробродил бы до утра по комнате. А теперь спокойной ночи, любимая моя девочка, оставайся мне верна, покуда это не приносит Тебе слишком большого вреда, и знай, что я принадлежу Тебе, как любая из вещей, что обитают у Тебя в комнате.
Твой Франц.
18.12.1912
Моя любимая девочка, вся моя сегодняшняя возня с романом была не чем иным, как подавленным желанием написать Тебе, и теперь я за это с двух сторон наказан, потому что написанное для романа выглядит довольно жалко (чтобы не вечно плакаться, скажу, что вчера была дивная ночь, как же я хотел – да и надо было – растянуть ее до нескончаемости), да и к Тебе, любимая, я из-за этого прихожу злой и недостойный.
Мне бы хоть немного побыть в Твоем красивом бюро, где я вижу все в таком уютном, радостном свете! Мне бы хоть на день подменить одну из Твоих маленьких барышень, тех барышень, что когда угодно имеют беспрепятственную возможность подбегать к Тебе, обнимать и целовать Тебя. (Почему, кстати, они кинулись целовать Тебя, когда книга пришла, и почему так особенно растроганно целовали? Да единственно из неосознанного, столь же глубокого, сколь и правомерного сострадания к их старшей подруге, которая с таким человеком, как я… нет, не буду продолжать, это обидит и Тебя, и меня.) Но Твоя близость, Твое присутствие так мне нужны! Мне бы оказаться в Твоем бюро! А то, когда я у себя в конторе стою перед своим кошмарным рабочим столом – он, наверно, в несколько раз больше Твоего, но он и должен быть огромным, иначе ему весь этот ужас и хаос просто не вместить – и думаю, что, в конце концов, совсем не так уж и невозможно, чтобы нам работать вместе, на меня накатывает желание опрокидывать столы, расколошматить стекла в шкафах, наорать на начальника, но поскольку исполнить все эти скоропалительные решения у меня нет сил, я ничего такого и не делаю, а стою, как стоял, с очередной якобы читаемой мною бумагой в руке, на самом же деле сонно таращусь поверх этой бумаги в сторону двери в ожидании, когда же она наконец откроется перед подателем Твоего письма. Осмотрись-ка хорошенько в своем бюро (которое, между прочим, Ты мне еще так и не описала), не найдется ли там, ну хоть в каком-нибудь уголке, для меня местечка. Скажи мне точно, где оно находится, и я буду, если даже и не наяву, но с не меньшей педантичностью, изо дня в день его занимать, а если хочешь, я и у себя в конторе определю Тебе место (правда, ни одного подходящего, кроме как вплотную рядом с собой, пока не нахожу), вот так мы и будем, если не на одной, то по крайней мере на двух работах пребывать друг подле друга. Для Тебя, между прочим, это обернется тем огромным преимуществом, что по вечерам, когда Ты остаешься в бюро одна, я буду отгонять всех мышей от Твоего стола; тогда как для меня, напротив, это выльется в тот недостаток, что, вероятно, в такие вечера у меня не хватит выдержки и здравомыслия позволить Тебе дописывать для меня письма, вместо этого я буду подходить к Тебе, брать Твои руки, которые так и рвутся писать, в свои и уж не отпускать больше.
Твои маленькие барышни ведут себя прекрасно и трогательно, но ничуть меня этим не удивляют, ибо все это в точности соответствует моим желаниям. Однако я не устану слушать о Твоем бюро. Там, где работают столько девушек, все должно быть совсем иначе, чем среди мужчин. Мой машинист-переписчик, например, никогда бы не стал дожидаться меня у портного с розой в руке (комизм подобной картины Ты не в состоянии оценить, не увидев хотя бы раз этого человека, к которому я, кстати, очень хорошо отношусь), зато он способен на многое другое, например, в присутствии заслуживающих доверия свидетелей за один присест съесть 76 наших маленьких ситников или, в другой раз, 25 крутых яиц, причем он с превеликой радостью повторял бы подобные эксперименты каждый день, будь у него на это средства. Особенно он расхваливает приятное чувство теплоты во всем теле после 25 крутых яиц.