Письма к Фелиции
Шрифт:
Вчера вечером, кстати, я сделал открытие, вообще-то, вероятно, ужасное, но меня оно почти облегчило. В поздний час я вернулся от Баумов, писать Тебе еще раз не хотелось, среди моих настроений перемены сейчас столь незначительны, что нет смысла приберегать их для отдельного письма, а я как раз мог бы написать Тебе хорошо и насладиться этим как благодатью, но писать не стал, спать идти тоже не хотелось, слишком много во мне еще оставалось неприятных ощущений после моциона, хоть и совсем недолгого, совершенного вместе с родственниками, за которыми, явно прежде времени распрощавшись с Максом, его женой и Феликсом, я зашел в кофейню, – так вот, поскольку на столе передо мной как раз оказались тетрадки с моим романом (уж не знаю, по какой оказии эти давно без надобности лежащие тетрадки вдруг на самый верх выплыли), я их взял и стал читать, сперва с почти равнодушной доверчивостью, словно чередование хороших, наполовину хороших и вовсе неудавшихся мест памятно мне заранее, но по мере чтения удивляясь все больше, покуда не пришел к неколебимой убежденности, что из всего написанного только первая глава живет внутренней правдой, тогда как все остальное, за исключением отдельных, коротких и не очень коротких пассажей, написано словно по памяти, с голоса большого, но уже начисто исчезнувшего чувства и, следовательно, никуда не годится, то бишь из 400 примерно больших тетрадных страниц остаются, по-моему, 56. Если присовокупить к этим 350 страницам, которые следует выбросить, еще примерно 200 совершенно непригодного,
Франц.
11.03.1913
Чем же это я заслужил картонку таких прелестных цветов? [49] Ума не приложу, за какие такие заслуги я ее удостоился, куда больше подошла бы мне коробка с чертиком, который вцепился бы мне в нос и больше не выпускал, так бы я с ним все время и расхаживал. Знаешь ли Ты, что я ничего в цветах не смыслю и даже сейчас способен, в сущности, оценить только те, что посланы от Тебя, но даже и в этом случае я ценю их только через Твою любовь к цветам. С самого детства в моей жизни то и дело выпадали полосы, когда я бывал почти несчастлив из-за своего непонимания цветов. Непонимание это каким-то образом связано и с моим непониманием музыки, по крайней мере, я эту связь нередко чувствовал. Я почти не вижу в цветах красоты, роза для меня просто бездушный, холодный силуэт, а две розы уже удручают однообразием. Попытки составить сочетания цветов всегда казались мне произвольными и безуспешными. И как это свойственно всякой бездарности, я сплошь и рядом норовил изобразить окружающим свою особую любовь к цветам. И, как это при всякой осознанной бездарности бывает, мне удавалось убедить в своей любви как раз тех людей, которые наделены неодолимой, хоть внешне в их характере никак не проявляющейся и не распознаваемой, тягой к цветам. Моя мать, к примеру, считает меня большим любителем цветов, потому что я люблю дарить живые цветы, а при виде искусственных, на проволоке, меня чуть ли не трясет. На самом деле проволока смущает меня вовсе не из-за цветов, я думаю при этом только о себе, полоска железа противна мне при мысли о том, как она впивается в живую плоть, единственно по этой причине. Возможно, я никогда бы и внимания не обратил на то, сколь чужд я всему цветочному миру, если бы к окончанию гимназии и в университетские годы не обзавелся добрым приятелем (его зовут Эвальд, даже имя какое-то почти цветочное, верно?), который, не будучи особо восприимчив к другим тонким материям и даже не имея наклонностей к музыке, настолько любил цветы, что любовь эта, когда он, к примеру, просто смотрел на цветы или срезал (у него замечательный сад), поливал, ставил их в вазу, держал в руке или дарил мне (куда мне их девать, спрашивал я себя, но высказать это напрямик не решался, то есть вообще-то что-то такое я, конечно, бормотал, да и обмануть его в этом отношении было невозможно), – так вот, любовь эта буквально его преображала, он даже говорить начинал иначе, красивее, я бы даже сказал – полнозвучнее, несмотря на то что страдал легким дефектом речи. Часто мы стояли рядом над цветочными клумбами, он любовался цветами, я скучающим взглядом обводил окрестности. Что бы сказал он сейчас, увидев, как бережно я вынимаю цветы из картонки, как приникаю к ним лицом и долго ими любуюсь? Как мне отблагодарить Тебя за всю Твою любовь и доброту, Фелиция?
49
Приписано между строк: «(Ответ в скобках: тем, что сегодня от Тебя не было весточки.)»
Франц.
13.03.1913
Ну что, уже поспокойнее? Беды потихоньку отступают? Судя по сегодняшнему письму, так оно и есть, и мне бы это было весьма по душе, только не очень-то верится. Ты не можешь читать? Оно и неудивительно. Да и где Тебе найти сейчас на это время? Но какими судьбами, Фелиция, любимая, Тебя угораздило взяться именно за «Уриэля Акосту»? [50] Я тоже эту вещь не знаю и, думаю, тоже не смог бы ее читать, хоть все, что Ты в конце письма говоришь о своем мозге, со мной давно уже случилось. Но, может, мозг и должен настолько засохнуть и затвердеть, чтобы когда-нибудь, со временем, можно было высечь из него искру. – Только я хотел обо всем этом написать, как позвонила снизу сестра, она была в синематографе, я сидел в гостиной один, и мне пришлось идти ей открывать. Я отвлекся и письмо отложил. Сестра рассказала о представлении, а вернее, я ее выспрашивал, потому что хоть сам в синематограф хожу крайне редко, зато недельный репертуар чуть ли не всех синематографов знаю наизусть. Моя хандра, моя потребность в удовольствиях способна удовлетвориться одним лишь чтением афиш – стоя перед ними, я отдыхаю от моей всегдашней душевной тревоги, от этого вечного чувства ненадежности и временности в себе и вокруг; вернувшись к осени в город после дачного лета, после которого в душе в конечном счете всякий раз оставался осадок разочарования, я жадно разглядывал афиши, и еще из трамвая, который вез нас домой, я на ходу, урывками, во все глаза читал афиши, мимо которых мы проезжали. – Иногда, даже не знаю по какой причине, на меня вдруг накатывает сразу столько всего, что мне надо Тебе сказать, – это как толпа народу, что ломится в узкие двери. А я Тебе все еще ничего не сказал, даже меньше, чем ничего, ибо все, что я писал Тебе в последнее время, было не так, не в корне не так, разумеется, ибо по сути-то все правильно, но когда на поверхности такая муть и такой морок, где уж тут суть разглядеть? Вот Ты, любимая, можешь ли? Нет, наверняка нет. Но лучше оставим это, уже поздно… Я не веду сейчас дневник [51] и мне этого очень недостает, сколь ни мало событий со мной происходит и сколь ни ничтожно это происходящее, равно как ничтожны и сами записи. Но дневник, которого Ты не знаешь, для меня уже не дневник. А изменения и изъятия, которые я в таком для Тебя предназначенном дневнике вынужден буду делать, для меня, уж конечно же, были бы только целебны и поучительны. Ты согласна?
50
Трагедия (1847) немецкого писателя Карла Гуцкова (1811–1878).
51
В дневниках Кафки в период наиболее эмоциональной переписки с Фелицией действительно зияют лакуны: с 25 сентября 1912 г. по 11 февраля 1913 г., затем с 28 февраля по 2 мая 1913 г.
Отличие же от писем будет в том, что странички дневника иногда, возможно, богаче содержанием, но, разумеется, будут еще скучнее и бесчувственнее, чем были письма. Но слишком-то не бойся, о любви к Тебе они не умолчат. Что Тебе почитать? Но я не знаю, что Ты читала, а что нет. Столь долго вымаливаемый список книг я так и не получил. Так что наобум, вслепую, говорю: прочти «Страдания Вертера»…
Прощай, Фелиция, и особое Тебе спасибо за сегодняшнее большое письмо.
Франц.
14.03.1913
Ну вот, началось с кляксы, и я даже
Сегодня вечером, после того как я немного поспал и Бассерман преобразил меня немного, мне временами было даже очень хорошо, и мы – я и Феликс – вполне подходили друг другу. О Бассермане я мог бы очень много Тебе рассказать, сколь ни убога пьеса, сколь над Бассерманом в ней ни глумятся и сколь он сам над собой ни глумится. – Спокойной ночи, любимая, и хорошего Тебе воскресенья…
Франц.
16.03.1913
Воскресенье – и без весточки. Это все-таки очень грустно. Может, любимая, Ты хочешь – или можешь – писать только через день, так оно наверняка и лучше будет – мне все кажется, что всякая перемена по сравнению с тем, что со мной творится сейчас, к лучшему, – но тогда давай так и договоримся. Я, как и прежде, буду писать Тебе каждый день.
Милая, милая Фелиция! Как же вчера вечером я Тебя буквально заклинал! Если бы я заслуживал Тебя в той же мере (об этом Ты судить не можешь), в какой я в Тебе нуждаюсь (об этом Ты иногда, конечно же, догадываешься)! Но заслуга и нужда соотносятся друг с дружкой, как сон и бдение, прямой связи между ними нет, только искривленная…
Но, любимая, зачем же Ты настолько поддаешься моему влиянию, что автомобильная авария представляется Тебе наилучшим избавлением от всех забот и тревог? Милая, я Тебя просто не узнаю! Не иначе, Ты была в этом автомобиле не одна, наверняка я сидел рядом. Ты живешь среди таких опасностей, а я тут сражаюсь с тенями, не будь я и сам тенью, это было бы совсем непостижимо. Но я не знал бы лучшей участи – а при мысленном чтении заметок о подобных происшествиях меня просто пробирает дрожь восторга, – как собственным телом останавливать автомобили, в которых Ты подвергаешься опасности. Это было бы высшее слияние с Тобой, какого я достоин и на какое, надеюсь, способен…
Что, любимая, Ты собираешься делать на Пасху? Останешься в Берлине? А если останешься – много ли у Тебя будет в Берлине дел? И отчего это отец Твой на сей раз так надолго в Берлине задержался? А сестра Твоя на Пасху, наверно, тоже домой пожалует?.. Баум, теперь это уже совершенно точно, читает 14-го апреля. А Тебя, наверно, в Берлине не будет. Жаль, очень жаль!
Франц.
17.03.1913
Спрашиваю без обиняков, Фелиция: на Пасху, то есть в воскресенье или в понедельник, нашелся бы у Тебя свободный час для меня, а если бы нашелся – сочтешь ли Ты за благо, если я приеду? Повторяю, это может быть любой час, у меня не будет других дел в Берлине, кроме как дожидаться этого часа (у меня в Берлине не много знакомых, но даже этих немногих я не хочу видеть, в особенности потому, что они стали бы сводить меня с другими литераторами, а у меня сейчас слишком большой кавардак в душе, чтобы это вынести), а если не выкроится полный час, это могут быть четыре четверти часа, я ни одной не пропущу и ни на шаг не отойду от телефона. Главный вопрос тут только один – сочтешь ли Ты это за благо? Решая его, помни, какой человек собрался Тебя навестить. Однако Твоих родственников, любимая, я видеть не хотел бы, на это я сейчас не гожусь и в Берлине буду годиться еще меньше, особенно если вспомнить о том, о чем я даже не успел подумать толком, – что у меня, пожалуй, ни единого костюма не осталось, в котором мне перед Тобой, даже перед Тобой не зазорно показаться. Но это, конечно, пустяки, коими так заманчиво отвлекать Тебя от главных вещей, которые Тебе предстоит узреть и услышать. Так что обдумай все как следует, Фелиция! Может, у Тебя нет времени, тогда вообще и думать не о чем, на Пасху все наверняка будут дома, отец, брат, сестра из Дрездена; Тебя будет занимать предстоящий переезд, и к командировке во Франкфурт Тебе надо подготовиться, – короче, если у Тебя не найдется времени, я это очень даже хорошо пойму; говорю это Тебе не из какой-то нерешительности, наоборот, я тогда постараюсь обязательно в апреле во Франкфурт приехать, если Ты сочтешь это более удобным. – Итак, ответь поскорей.
Франц.
17.03.1913
Лишь пару слов, любимая. Во-первых, большое спасибо Тебе за письмо, оно пришло как раз вовремя, чтобы слегка осадить человека, который всеми чувствами и помыслами уже был в Берлине. Во-вторых, нечто уж вовсе не приглядное, зато ко мне более чем подходящее. Я не знаю, смогу ли приехать. Сегодня все это еще неясно, но завтра будет известно наверняка. О причине говорить не хочу, пока дело не решилось. В среду в десять утра Ты определенно уже все будешь знать. Вообще-то ничего страшного во всем этом нет, а там увидим. Только не разлюби меня, несмотря на все эти метания.
Франц.
18.03.1913
Ты права, Фелиция, в последнее время я нередко заставляю себя писать Тебе, но мои письма к Тебе и моя жизнь сплелись почти неразрывно, ведь я и жить себя сейчас тоже заставляю – выходит, мне перестать?
Ни одно слово не доходит до меня сейчас прямо от истоков, а выхватывается где-то на дальних подступах, случайное и уже самым тщательным образом упакованное. Когда я жил всею полнотой жизни и писательства, я однажды написал Тебе, что всякое истинное чувство не ищет подобающих слов, а выталкивается на свет вместе с ними или даже их силою. [52] Возможно, это все-таки не совсем правда.
52
См. письмо от 19.02.1913.