Письма к Василию Розанову
Шрифт:
81
Известно, что св. Константин Равноапостольный казнил сына, оклеветанного влюбленною в него мачехою, а затем испек жену в раскаленной бане, когда она ему изменила. Также кроткого и боязливого, послушного ему тестя своего Максимиана Геркулия (прозвище, полученное за громадный рост), будучи недоволен им за какие-то упущения в областном управлении, он вызвал ко двору своему и приказал удавить. Но это не соделало препятствия возвести его, за великие заслуги для церкви, в сонм святых и даже наречь равноапостольным.
82
Вот эта отчеканенность мысли Л-ва и сообщает ему, так сказать, аналитическую цену; это действительно не то, что «гармонии» Достоевского, против которых как-то не умеешь упереться. Видя перед собою честного Л-ва, отсчитывающего, добродетели» и «признания», как по счетам пятачки и гривенники, выхватываешь, при виде ужасного итога, у него счеты из рук и разбиваешь их о голову счетчика: «вот тебе, мучитель мой, истязатель души моей!»
83
Вот где центр дела: эстетично —
84
В них вся суть Л-ва, разом подымающая его над близорукими современниками, дающая ему преимущество мысли даже и над Д-ким. То-то он его и звал все, Фед. Мих.», с оттенком неуважения, как моложеватого товарища. Туг Л-в бесконечно стар исторически, точно, перед антихристом», когда уже «разгибаются» книги, за семью печатями» (Апокалипсис). Дело в том, что мы, христиане, вовсе не умеем выйти из орбиты христианского созерцания и, так сказать, каждый луч нашего зрения есть в то же время луч «воссиявшего мирови Света Разума». Все — мораль, «люби ближнего», соделывайся «братом ему». Патолог. Л-в вдруг восклицает: «позвольте, вы хвораете! вы умираете!! и хворь, и смерть (биологическую) отождествили с нравственным идеалом». Но этот патолог в то же время монах: выкрикнув восклицание свое, он весь съежился от страха, ушел весь в куколь свой, откуда глухо несутся стенания: «боюсь! за душу свою боюсь!! адских мук боюсь!!!» А что такое мука, — он по болезням своим, уже 20-летним, знает. Но и опять же, как вечно болеющий, он не хочет хвори; он разбрасывает пузырьки лекарств, выдвигается вновь из куколя своего, ищет цветного, звучного, «эстетического». «Эстетика универсальнее христианства! Что христианство для китайца и римлянина: местное явление!» И т. д. Так, подобно маятнику, качался бедный Л-в между двумя абсолютно противоположными, несовместимыми мирами, идеалами. Но невозможно не заметить, что эстетизм был натурою его, а в христианство он все-таки был только крещен; это — первозаконие и второзаконие. Тут — граница для известного афоризма, что «всякая душа человеческая — христианка», «человек уже рождается христианином». Нет этого, и не без причины Христос сказал: «рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух» и «нельзя войти в царство небесное, если не родиться (вторично) от Духа и Истины».
85
«Безверие» юго-славян!.. Поразительно вообще в истории европейской цивилизации, до чего трудна для европейца вера! Какие-то случайные и личные скорее отклонения в веру, чем исключения — в неверие! Паскаль, Амьель, люди странные, вечно больные, охающие, — вот они верили! Чуть солнышко сквозь дождь проглянет, европеец танцует, открывает лавочку, затягивает песенку и о Боге вовсе не думает. Совершенно обратное в Азии: счастливейшие цари, Давид, Соломон, владыки Тира или Ниневии, то воздвигают тысячелетние храмы, то пишут пропитанные теизмом книги. В счастии и в несчастии — азиат всегда мистик; европеец — только в несчастии. Европеец только когда боится, — верует (и Л-в: «страх — начало премудрости», т. е. религиозной); азиат с Богом и тогда, когда мирно пасет скот, среди четырех жен (Ревекка, Лия, Валла, Зелфа у Иакова), рождая непрерывно детей. Почему эго? где тайна этого? Где тайна того, что с европейца, как солому с крыши, веру уносит малейший ветерок? «Юго-славяне» — «не веруют», «рационалисты», пиджачники, «техники». А мы, русские? Нет, тут сорт «веры», а не одна «слабость верующего». Не от того ветер уносит солому, что она «на крыше», но от того, что она именно «солома». Посмотрите на глубокую трудность внушить «веру» семинаристу, питомцу духовной академии: а ведь только и делают, что «внушают» им ее. Опровержения (веры) — слабы, доказательства — сильны, а все-таки нет плода доказательства. Можно сказать «неверие» родится в Европе, как плесень на сыром месте, «само собою», «везде»; а «вера» выращивается с трудом, как какая-то орхидея, требуя парников для себя, «стечения случайностей», приспособлений, напряжения. Последний пастушонок в Туркестане, в Сирии о Боге ближе знает, проникновеннее скажет (см. хананеянка перед Христом: «Господи! и псы не бывают лишены кусков со стола господина своего», вдовица сидонская перед Илиею: «ты пришел напомнить мне грехи мои», и пр.), чем в Европе первый богослов. Ведь и Л-в вот в этих письмах что дорогого сказал о религии, что взяло бы за сердце? Религия явно для него или член политической системы, или упрямый предрассудок старика, который решился «отравить час» современникам-безбожникам.
86
Защитим немножко монахов: конечно, «равенства и свободы» нашей, из «буйства» происходящей, они не любят; но лучшие из них в себе самих, в «братии» своей, в братстве своем имеют такое море свободы и равенства, в котором наша исчезает, как ручеек в океане. Они нашли без родства (аскетизм) дух и форму и сущность родства: вот их секрет. Истинный (высокий) монах уже не имеет осуждения миру; но не по равнодушию к греху, даже не по снисхождению, что было бы гордостью сильного в отношении к слабому, а по орлиному лету своему и по отцовской к миру нежности. Вообще монашество, лучшее, истинное, содержит в себе некоторое психическое чудо, притом новое, до Христа не бывшее. Тут какой-то синтез Евангелия {припоминаемых его речений, притч, образов, даже смысла) и природы; тут во всяком случае много лесов, лесного запаха, ландышей, звезд, далекого горизонта, вечного уединения и углубления в себя, — словом, много пантеизма древнего, но, так сказать, (как в музыке) поставленного «на другой ключ». Этим «другим ключом» была «благая весть» Христа. В Нем они получили Лик «взявшего на себя грехи мира», Лик во всяком случае Прекрасный, Неизъяснимый. Ландыши и запах лесов слились с человеческим образом («Сын Человеческий»), и получилась религия вместе: и в отношении к Богу, и глубочайшей человечности. «Равенство, братство и свобода» тут слишком живут. Французскую «свободу и братство» монахи не пускают к себе, как обезьяну — люди,
87
Конечно, все очень легко было исполнить, но какая-то лень и суеверие, что я не увижу именно то дорогое и милое, что образовал уже в представлении о невиденном человеке, заставило меня нисколько не спешить свиданием, да и вообще не заботиться о нем. Так мы и не свиделись. A in concreto человек всегда интереснее и лучше еще, чем по писаниям, письмам. Сужу по Страхову, которого долго знал, и из знания этого извлек бездну наслаждения, пользы. «Точно путешествуешь по Финикии, по Африке» и пр., знакомясь с новыми любопытными людьми. Новый человек интересен, как и новая страна. Но я всегда ленив был к таким «путешествиям».
88
Критические о себе.
89
Европейская культура и наше к ней отношение — четвертый и последний фельетон в Моек. Ведом, за 1891 г., август. Тут говорилось о Л-ве и его теориях.
90
И до сих пор этот 3-й том не издан. Fatum. Вообще слова мои, что Л-в гораздо больше любил людей, чем люди его любили, — мне думается, верны и много объясняют в его судьбе.
91
Из писем Л-ва к г. Губастову (ныне русскому резиденту при папском престоле, долголетнему сослуживцу и другу Л — ва), напечатанных в «Русском Обозрении», видно, что это были крошечные, в несколько десятков рублей, а один в немного сотен рублей (200–300), долги разным знакомым еще в Турции. Л — в постоянно этим тревожился: и не тем, что он должен деньги («честь моя не очищена»), а тем, что, быть может, эти деньги очень нужны и, во всяком случае, очень пригодились бы давшему их. Не на меня одного эти тревоги, среди болезней и страшной собственной бедности, производили впечатление необыкновенной душевной чистоты Л-ва.
92
Конечно, не найдется. И Бодянский, и Сотири — фигуры оригинальные и независимые. Вронский же, хоть и блестящий гвардеец, также есть только продукт среды и времени, результат обстоятельств, как и, средний европеец», «либеральный земец» или «либеральный адвокат» (категория понятий Л-ва). Он мне и Л-ву представляется «оригинальным», «фигурою», — потому что мы не военные; как и мы ему, верно, представились бы «фигурными». Л-в в оценке Вронского исходил из эстетического идеала, между тем эстетичного-то ничего во Вронском и нет. Разве что эполеты позолочены лучше, чем у других офицеров. Но слова эти мои не затрогивают (как, вероятно, думал Л — в) эстетики вообще в «бранных кликах», в воинском лагере, дремлет ли он ночью перед грозою, или пробужден и разразился сам грозою. Древние, начиная с египтян, имели «бога войны». Война есть вообще категория, трудно постижимая «для штатских» (напр., писателей), но она есть именно категория, мир особенный и сильный, со своею тайною и сущностью. Но, как и все в Европе, война стала в ней неэстетичной: это тот же «телефон» и «рельсовый путь», машина чудовищная, где очень мало лица человеческого. Войска Густава Адольфа и Валленштейна, войска Кромвеля или Генриха IV, Карла Великого или Омара — это вовсе другое, чем наши войска! Прежде всего была идея, великая, священная, за которую неслось оружие. В сущности, только священная война и понятна, допустима. Но когда два дипломата, сокровенно от народов и даже мало понятно для своих государей, хитрят друг с другом, хитрят год, десять лет, пятнадцать лет, — а на 16-й год у одного хитрости не хватило и другой бросает войска на нацию, как бульдога на мышь (Бисмарк на Францию), то получается зрелище кровавое и бессмысленное, также мало эстетичное, как крушение товарного поезда или проигрыш в рулетке. Л — в же пересаливал: и одобрял не эстетику небесную (в отражениях на земле), а звон шпор, позолоту пуговиц, «lа nature morte», как говорят художники. Красив дождь и радуга. Но ничего особенно красивого нет, когда учитель физики перед классом учеников повторяет их в физическом кабинете.