Письма о русской поэзии
Шрифт:
Всю жизнь Хлебников пытался «перецарапать арапа», по его же словам. Славянская архаика «Аспаруха» и не скрывает этого противоборства, состязания, взятия крепости пушкинианской красоты. Крепости слова великого предшественника. Само АСП Хлебников прочитывает как инициалы пушкинского имени. [61]
Высокий трагедийный пафос «Аспаруха» не только не исключается, но и единственно возможен в ситуации той языковой игры, шутки, пусть и специфической, без которой немыслима хлебниковская поэзия. Так, например, бесконечные метаморфозы имени Аспарух (отрок – рука – грек – строг – подруг – грохнулся – вооруженная стража и т. д.) каламбурно строятся на том, что, с одной стороны, – это рок, сокрушительной рукой захватывающий греческую речь, а с другой – рак (не ведая стыда, как сказала бы Ахматова) из детской скороговорки рак за руку греку цап.
61
Все варианты употребления
Не знаем, как там с арапом, но читателей своих Хлебников перецарапал с блеском.
ОДИНОКИЙ ЛИЦЕДЕЙ
Сергею Мазуру
Le canon sur lequel je dois m’abattre
`a travers la m^el'ee des arbres et de l’air l'eger!
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!
62
Пушка, на которую я должен упасть, – сквозь рукопашную схватку деревьев и проворного воздуха (А. Рембо).
Наш своекорыстный интерес – об одном «пушкинском» тексте Хлебникова, – но его пушкинский исток так смутен и далек, что пока приходится осторожно взять его в кавычки. Вот этот текст целиком:
И пока над Царским СеломЛилось пенье и слезы Ахматовой,Я, моток волшебницы разматывая,Как сонный труп влачился по пустыне,Где умирала невозможность,Усталый лицедей,Шагая на пролом.А между тем курчавое челоПодземного быка в пещерах темныхКроваво чавкало и кушало людейВ дыму угроз нескромных.И волей месяца окутан,Как в сонный плащ вечерний странникВо сне над пропастями прыгалИ шел с утеса на утес.Слепой я шел, покаМеня свободы ветер двигалИ бил косым дождем.И бычью голову я снял с могучих мяс и костиИ у стены поставил.Как воин истины я ею потрясал над миром:Смотрите, вот она!Вот то курчавое чело, которому пылали раньше толпы!И с ужасомЯ понял, что я никем не видим,Что нужно сеять очи,Что должен сеятель очей идти!Конец 1921 – начало 1922 (III, 307)
Герой лабиринта, вопреки Ницше, не свою Ариадну ищет, а истину. Пушкинские темы и образы пронизывают текст. Но сведение их воедино не получается. Остается непонятным, почему Пушкин появляется в новой поэтической версии мифа о Минотавре. И если подземный бык с курчавым челом – Пушкин, то с чем связано такое чудовищное превращение? Что это за поединок и почему победа равна поражению? И почему, в конце концов, после своей блистательной виктории герой остается никем не видимым?
Плач над Царским Селом новой Ярославны – по мужу. Убитый Гумилев заговорит устами нового героя. Но сначала о Гумилеве живом, который писал в одном из «жемчужных» стихотворений – «Рыцарь с цепью» (1908):
Слышу гул и завыванье призывающих рогов,И я снова конквистадор, покоритель городов.Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену,И забыл, неблагодарный, про могучую весну.А она пришла, ступая над рубинами цветов,И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.Я опять иду по скалам, пью студеные струи;Под дыханьем океана раны зажили мои.Но вступая, обновленный, в неизвестную страну,Ничего я не забуду, ничего не прокляну.И, чтоб помнить каждый подвиг – и возвышенность, истепь, —Я к серебряному шлему прикую стальную цепь. [63]63
Николай Гумилев. Стихотворения и поэмы. Л., 1988. С. 132–133.
Хлебников, восторженно приветствуя Февральскую революцию, уже окликал это стихотворение Гумилева. Переделывал его он в конце 1921 – начале 1922 года (время создания «Одинокого лицедея»), когда опьянение ветром свободы прошло и «песня о древнем походе» Игоря обернулась «девой Обидой» и плачем жен от Путивля до Царского Села:
Свобода приходит нагая,Бросая на сердце цветы,И мы, с нею в ногу шагая,Беседуем с небом на «ты».Мы, воины, строго ударимРукой по суровым щитам:Да будет народ государем,Всегда, навсегда, здесь и там!Пусть девы споют у оконца,Меж песен о древнем походе,О верноподданном Солнце —Самодержавном народе. (II, 253)Победоносное шествие самодержавного народа, чувство сопричастности и общей свободы сменяется в «Лицедее» рукопашным одиночеством, ужасом и безнадежностью поединка. «И я упаду побежденный своею победой…», – мог бы повторить Хлебников вслед за Галичем.
«Мин» у Хлебникова всегда связан с воспо-мин-анием, по-мин-овением: «Но и память – великий Мин…» (IV, 119). [64] Взрывное имя «Мин» – имя Г. А. Мина (1855–1906), генерал-майора, подавившего московское восстание 1905 года артиллерийским огнем и впоследствии убитого эсерами. В «Декабре» Андрея Белого:
64
«Но и память – великий Мин, и вы, глубокие минровы. Вы когда-то теснились в моем сознании, походя на мятежников, ворвавшихся на площадь: вы опрокинули игравшую в чет и нечет стражу и просили бессмертия у моих чернил и моего дара. Я вам отказал. Теперь сколько вас, образов прошлого, явится на мой призыв?» (IV, 119).
Но почему память получает такое кровавое имя, а Пушкин превращается в каннибалистического монстра, чью голову нужно отрубить и выставить на всеобщее осмеяние?
Живой Пушкин – высочайшая нота поэзии, недосягаемый идеал, выстрел полдневной пушки Петропавловской крепости. «Он любовь, идеальная мера, открытая вновь, разум внезапный и безупречный, он вечность, круговорот роковой неповторимых свойств. Все наши силы, все наши порывы устремлены к нему, вся наша страсть и весь наш пыл обращены к нему, к тому, кто нам посвятил свою бесконечную жизнь…» [Il est l’amour, mesure parfaite et r'einvent'ee, raison merveilleuse et impr'evue, et l’'eternit'e: machine aim'ee des qualit'es fatales. Nous avons tous eu l’'epouvante de sa concession et de la n^otre: ^o jouissance de notre sant'e, 'elan de nos facult'es, affection 'egoiste et passion pour lui, lui qui nous aime pour sa vie infinie…], – так писал Рембо в стихотворении «Гений» о всяком истинном поэтическом гении и так, мы уверены, думал Хлебников о Пушкине. [66]
65
Андрей Белый. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1966. С. 537.
66
A. Rimbaud. ffiuvres. M., 1988. Р. 290–291 (пер. Н. Стрижевской).
Но Пушкин из живого поэта превращен чернью в чугунного болвана, мертвого идола на Тверской. [67] Он убит, уверен Хлебников, не Дантесом, а кумиротворящим и глухим потомством:
Умолкнул Пушкин.О нем лишь в гробе говорят.Что ж! эти пушкиЦелуют новых песен ряд.Насестом птице быть привыкший!И лбом нахмуренным поникший!Его свинцовые плащиВино плохое пулеметам?Из трупов, трав и крови щиНесем к губам, схватив полетом.(…)В напиток я солому окунул,Лед смерти родича втянул. [68]67
«В общем, – писала Цветаева в статье «Поэт о критике», – для такого читателя Пушкин нечто вроде постянного юбиляра, только и делавшего, что умиравшего (дуэль, смерть, последние слова царю, прощание с женой, пр.). Такому читателю имя – чернь. О нем говорил и его ненавидел Пушкин, произнося «Поэт и чернь». Чернь, мрак, темные силы, подтачиватели тронов несравненно ценнейших царских. Такой читатель – враг, и грех его – хула на Духа Свята. В чем же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, в намеренной слепости и в злостной предвзятости. В злой воле к добру» (I, 235). И еще, из цветаевского же эссе «Поэт и время»: ««Долой Пушкина» есть ответный крик сына на крик отца «Долой Маяковского» – сына, орущего не столько против Пушкина, сколько против отца. (…) Крик не против Пушкина, а против его памятника» (I, 368).
68
Велимир Хлебников. Неизданные произведения. М., 1940. C. 262.
Поникший и умолкнувший, засиженный птицами памятник – какой-то страшный некрофильский талисман. Спасти он никого уже не может, и его именем освящают смерть других поэтов. Хлебников вкушает из чаши смерти своего поэтического сородича и отправляется в поход за его освобождением.
26 октября 1915 года в альбомной записи Хлебников делает существеннейшее пояснение к «Одинокому лицедею»: «Будетлянин – это Пушкин в освещении мировой войны, в плаще нового столетия, учащий праву столетия смеяться над Пушкиным 19 века. Бросал Пушкина «с парохода современности» Пушкин же, но за маской нового столетия. И защищал мертвого Пушкина в 1913 году Дантес, убивший Пушкина в 18ХХ году. «Руслан и Людмила» была названа «мужиком в лаптях, пришедшим в собрание дворян». Убийца живого Пушкина, обагривший его кровью зимний снег, лицемерно оделся маской защиты его (трупа) славы, чтобы повторить отвлеченный выстрел по всходу табуна молодых Пушкиных нового столетия». [69]
69
Цит. по: Бенедикт Лившиц. Полутораглазый стрелец. Л., 1989. С. 643.