Письма о русской поэзии
Шрифт:
Но противостояние старого и нового миров у Хлебникова исчезает. Подлинно ли это победа, заплаченная такой ценой? Смертельные враги «Ночного обыска» описываются одним и тем же языком, принадлежат одному и тому же миру, становятся раскольниками какого-то общего исторического самосожжения.
Один из крепко захмелевших матросов, указывая на образ Спасителя, бормочет:
Вон бог в углу —И на груди другойВ терну колючем,Прикованный к доске, он сделан,ВытравленПорохом синим на коже —Обычай морей. (I, 268)Но языческая татуировка бесконечно далека от истинного образа Спасителя. Революция во имя всеобщего братства захлебывается в братоубийственной крови. «Мировой пожар в
В черновой редакции поэмы, перед всеобщей гибелью в огне, упоминается о решетке на окнах, странным образом не помешавшей выбрасыванию рояля:
Как волны клочья дыма,Мы горим. Дверь заперта.Ломай прикладом окно!Дверь железная,Окна с решеткой,Старуха, зловещая Старуха! (I, 325)«Решетка» символизирует не только безвыходность ситуации и надвигающуюся погибель. На сей раз историософская шутка Хлебникова строилась на каламбурном звучании игры «орел или решка», орлянке. При этом нечувствительный каламбур лежит в основе всего сюжета «Переворота Советов». Именно с орлом / решкой связано появление самодержавного орла и загадочной решки в финале поэмы.
Однако для Хлебникова, помешанного на исторических законах, игра в орла и решку – не область случайного. Вернее, подбрасывая монету, ты еще находишься во власти случая, но падающая монета уже во власти неумолимой закономерности. Если орел падает вниз, решка неминуемо должна одержать верх. Низвержение самодержавного орла почти фатально означает победу пагубной решки. Но для Хлебникова – это оборотная сторона той же самой медали. Переход события в свою противоположность, переворот самого революционного переворота – закономерный итог.
Сюжет «Ночного обыска» строится также и на полной противоположности, переворачивании смысла того основного события, которое за ним маячит – травестировании сюжета Тайной вечери. Все роли перераспределены шиворот навыворот, перед нами воистину Пир на пепле, «La Cena delle ceneri». Вечерю устраивают матросы, ужин превращен в попойку, пьяный пир на трупах. О цене жизни рассуждает моряк, повествуя о полном достоинства поведении офицера, с улыбкой встречающего смерть:
«Даешь в лоб, что ли?»«Вполне свободно», – говорю.Трах-тах-тах!Да так веселоТряхнул волосами,Смеется,Точно о цене спрашивается,Торгуется.Дело торговое,Дело известное,Всем один конец,А двух не бывать. (I, 265–266)Матрос, побежденный смехом убитого, желает точно так же «победить бога». Для чего он просит Христа на иконе убить его взглядом глаз, что скрывают «вещую тайну». Если пьяный моряк тоже засмеется, то все заплатят равную цену – за смерть. Такого искупления грехов он не получает, тогда икону он предлагает превратить в пепел, а затем вообще переводит Иисуса из мужского рода в женский и ернически предлагает ему променад по бульвару. Следующий переворот свершается, когда о пире огня, в котором погибнут все, возвещает именно безмолвный Христос с иконы. Торг закончен, цена жизни для всех едина – все гибнут в огне.
Десять лет спустя Пастернак откликается на хлебниковский «Ночной обыск». [82] Это стихотворение «Опять Шопен не ищет выгод…» (1931). У Пастернака звучащий рояль тоже летит к земле, сопровождаемый дождем огня. Процитируем весь текст:
Опять Шопен не ищет выгод,Но, окрыляясь на лету,Один прокладывает выходИз вероятья в правоту.Задворки с выломанным лазом,Хибарки с паклей по бортам.Два клена в ряд, за третьим, разом —Соседней Рейтарской квартал.Весь день внимают клены детям,Когда ж мы ночью лампу жжемИ листья, как салфетки, метим,Крошатся огненным дождем.Тогда, насквозь проколобродивШтыками белых пирамид,В шатрах каштановых напротивИз окон музыка гремит.Гремит Шопен, из окон грянув,А снизу, под его эффектПрямя подсвечники каштанов,На звезды смотрит прошлый век.Как бьют тогда в его сонате,Качая маятник громад,Часы разъездов и занятий,И снов без смерти, и фермат!Итак, опять из-под акацийПод экипажи парижан?Опять бежать и спотыкаться,Как жизни тряский дилижанс?Опять трубить, и гнать, и звякать,И, мякоть в кровь поря, – опятьРождать рыданье, но не плакать,Не умирать, не умирать?Опять в сырую ночь в мальпостеПроездом в гости из гостейПодслушать пенье на погостеКолес, и листьев, и костей.В конце ж, как женщина, отпрянувИ чудом сдерживая прытьВпотьмах приставших горлопанов,Распятьем фортепьян застыть?А век спустя, в самозащитеЗадев за белые цветы,Разбить о плиты общежитийПлиту крылатой правоты.Опять? И, посвятив соцветьямРояля гулкий ритуал,Всем девятнадцатым столетьемУпасть на старый тротуар. (I, 406–407)82
На что указано в проницательной заметке: Б. А. Кац. Из комментариев к текстам А. А. Ахматовой и Б. Л. Пастернака // «De visu», 1994. № 5–6.
Кроме падающего рояля Пастернак видит в хлебниковском тексте еще и то, чего, к сожалению, не видит Борис Кац. Видит потому, что это его тема – игра в орлянку. Она появляется у Пастернака рано и проходит через все творчество. В развитии этой темы Пастернак не менее разнообразен, чем Хлебников.
Пастернаковский повтор «опять, опять» – не дурная бесконечность торжества варварства над культурой, смерти и разрушения над жизнью, поскольку:
Опять Шопен не ищет выгод,Но, окрыляясь на лету,Один прокладывает выходИз вероятья в правоту.Выход из вероятья в правоту какого-то высшего одиночества, смерти и воскресения – удел истинного поэта и для Пастернака, и для Хлебникова. Умрешь – начнешь опять сначала, по словам Блока. Шопен здесь не имя автора, а имя содержания всякого подлинного искусства, умирающего и воскресающего. Божественная природа слова и заставляет рояль застыть «распятьем» – ферматой вечной жизни.
«Умри и стань», – по завету Гёте. Превращение незатейливой игры в орлянку в «рояля гулкий ритуал» Пастернак легко прочитал в «Ночном обыске», и, возвращаясь к нему от колобродящего пастернаковского стихотворения, мы начинаем понимать то, о чем у Хлебникова, казалось бы, нет ни слова, – об особой спасительной миссии поэта в мире.
ЗАКОН ПОКОЛЕНИЙ
Людмиле и Катерине Богословским
Когда я отроком постиг закат,
Во мне – я верю – нечто возродилось,
Что где-то в тлен, как семя, обратилось:
Внутри себя открыл я древний клад.
Так ныне, всякий с детства уж богат
Всем, что издревле в праотцах копилось:
Еще во мне младенца сердце билось,
А был зрелей, чем дед, я во сто крат.