Письма о русской поэзии
Шрифт:
Пастернак охотно признается, что позавидовал Ахматовой, которую умудрил Господь с такой атомарной простотой и непосредственностью познать истину. При этом он так относится к прочитанному, как его выражает и освещает вечер («я завидовал автору» – «вечер в двух видах заключался в ней» [книге]). Ахматова там, где начинаются сумерки, являющиеся одновременно и ключом, и запертым содержанием. Голимая двусмысленность слова «заключать» состоит в том, что хорошо обозримая расположенность стихотворного содержания, заключенного в читаемой книге, является и душой и формой переживания и умозаключения о нем.
В книге сходятся три ахматовских
Перед нами не застывшая картинка, а стремительно разворачивающаяся и крайне затейливая композиция. Главный герой здесь – не Пастернак (и уж тем более не аукнувшаяся Ахматова), а книга, читаемая Пастернаком, вернее даже – книга, читаемая так, как ее надобно читать. Пастернак – просто имя идеального ее престолонаследователя. Но не будем забывать, что мы сами читаем о том, как Пастернак читал Ахматову, и пастернаковская рецепция – это имманентная структура текста под названием «Люди и положения».
Все в этом эпизоде – в головокружительном движении: как только поэтическая книга попадает в нужные руки, она начинает небывалый вояж, в котором подорожник – охранная грамота и фирменный знак неутомимого пути. Две неподвижные субстанции – человек и вещь – приходят в соприкосновение и рождают взрыв немыслимой силы. Вечер – основной ее символ. С одной стороны, он своим всепроникающим светом озаряет ахматовский сборник, а с другой – выступает его душой, которая идеально расположена в теле книги, и смысл вечера полностью совпадает со своим материальным выражением. Здесь книга, раскрытая как пара ангельских крыл, не освещена, а сама светит. Ничего инородного, никаких пустот и недовоплощенности. И книга как феномен жизни, как необратимый акт понимания одной своей стороной прорастает в судьбу Пастернака, а другой – являет лик бытия. И если бы Пастернака (а гениальный писатель – всегда гениальный читатель) спросили: «Так где же этот вечер, о котором вы читаете?», он бы откровенно и твердо отвечал: «В книге, во мне, везде!» Книга – космическое событие. Если эту книгу читать как надо, то за окном неминуемо будет вечер (иначе и быть не может).
Почему воспоминание об Ахматовой ограничивается 1921 годом, объясняет Осип Мандельштам, который в «Буре и натиске» (1923) резко развел, противопоставил Пастернака и Ахматову: «Он (Анненский. – Г. А., В. М.) был настоящим предшественником психологической конструкции в русском футуризме, столь блестяще возглавляемой Пастернаком. Анненский до сих пор не дошел до русского читателя и известен лишь по вульгаризации его методов Ахматовой» (II, 293). И вот в 1956 году себя Пастернак перечеркнул, Ахматову реабилитировал, но… психологическая конструкция и здесь подвела. «Он робко в любви ей признался, она ж прогнала его прочь…» Вот, собственно, и все.
О ЗЛЕ И ЖЕЗЛЕ БИОГРАФИЙ
Ольге Кушлиной
Ибо самый сильный соблазн – в природе
мысли, кисти, музыки, камня, слова.
И кружит нам головы мелкий вроде
сдвиг, уловка тайная рыболова.
А когда дурак в слабонервном раже
парашюта режет тугие путы,
то безлюбой власти не нужно даже
ни петли, ни извести, ни цикуты.
Слово «хитрость» в переводе с древнерусского – это «искусство», а «хитрый» – это и есть «художник». Пастернак обмолвился как-то, что уж советскую-то цензуру ему достанет способов обвести вокруг пальца. Г-н Быков в своем шумном жизнеописании [155] тоже оказался в фарсовой роли одураченного цензора. Столько хитроумия и ловкачества, столько трудолюбия и неистовой преданности, любви и поклонения положено на алтарь кумира, а в результате золотая рыбка уплыла, в руках – сети с красным купеческим товаром, но поимка художника по имени Пастернак не состоялась.
155
Дмитрий Быков. Борис Пастернак. М., 2005.
Книга Быкова не просто ошеломительно плоха, она вредоносна (и автор – как тот тарантул, который полезен только тем, что, будучи настоен в масле, служит лучшим лекарством от укусов, причиняемых им же). И главное зло как раз в том качестве, что вызвало такое умиление рецензентов. Один из них так суммировал общий восторг московских дураков и подхалимов: ««Пастернак» – жизнеописание двойника… Это не то что образцовая биография – так, как Быков, другим писать нельзя: он разглядывает Пастернака как свое предыдущее воплощение. И это не просто нахальная претензия на расширение жилплощади за счет эксгумированного и предъявленного публике родственника; у Быкова с Пастернаком действительно множество совпадений…»
Об этом чудном двойничестве автора и обслуженного им персонажа мы слегка и поговорим. Быков с отважностью телевизионного астролога и не менее амбициозным краснобайством преподносит биографию, в которой он, автор-прорицатель, не просто приводит известные документы и факты, но, якобы вникая в творческий процесс Пастернака, овладевает его помыслами, мироощущением, философией. На основе этой душеспасительной подмены нам навязано подобие двух фигур. Жовиально-важный Быков говорит устами Пастернака, строит историософские модели, высказывается о религии, о свойствах власти и страсти. «Ну и что? Так даже веселее и дерзостнее», – подхватывают соратники-борзописцы. Метемпсихозом преодолена унылая скука архивного бытописательства. В самом деле, почему бы не побороться со скукой…
1
Итак, из первоначальной заявки биографа: 1). Пастернак «тает от счастья» (по Быкову – это у них общее); 2). О нем нужно говорить «применяя к анализу его биографии те же методы, что и к анализу его сочинений. В художественном тексте он прежде всего оценивал компоновку и ритм – это два его излюбленных слова с молодости.» (с. 16).
Хорошо, счастье оставим Быкову, хотя половина приведенных цитат – не о том. А вот что касается «анализа сочинений» и «ритма», тут у модного автора – абсолютная глухота.