Письма о русской поэзии
Шрифт:
5
Несколько глав посвящены отражениям Пастернака «в зеркалах», его творческим и жизненным взаимоотношениям с Маяковским, Цветаевой, Блоком, Мандельштамом, Ахматовой, Вознесенским. Путаницы в свое повествование о других поэтах Быков внес не меньше, чем в разговор о главном герое. Но поведенческий курс зеркальной филологии избран надежно. По принципу плохого и хорошего полицейского. Этот трюк был неоднократно использован в советском литературоведении: чтобы сквозь цензуру «пробить» правильного Блока, требовалось усердно потоптать нелегала Андрея Белого. Чтобы поставить под сомнение воспоминания Ахматовой, Быков смещает дату ее «романа» с Мандельштамом – из зимы 1917–1918 переносит в 1923 год, и готово, одним махом Анна Андреевна якобы «выдумывает» несуществовавшего поклонника-поэта (а он просто печется о ней во время болезни, что, кстати, было все же в 1925, а не 1923 году), да и Пастернак обелен – он тоже никогда не объяснялся с ней, это ее нездоровые иллюзии. С Маяковским
А вот за Мандельштама стоит заступиться. Основной мотив произвола: Пастернак – поэт центробежный, движущийся от себя, евангельский; Мандельштам – центростремительный, в себя, ветхозаветный. Это заявлено прежде всего разбором стихотворения «Ламарк» – уж конечно, одного «из самых понятных у Мандельштама». А далее – феноменальные по «глухоте паучьей» (даже для Быкова) выводы: Мандельштам провалился в «абсолютный хаос, дочеловеческий, иррациональный. (…) Он пишет не о деградации социума, а о собственной эволюции (.), сразу заявлен безрелигиозный подход к феномену человека. (…) Этот страшный финальный образ – «зеленая могила» болотной ряски, миллионы зыблющихся, колеблющихся микроорганизмов, лишенных речи и мысли, – оказался пророческим и в социальном, и, увы, в биографическом смысле (.), – именно логическое продолжение спуска в себя, к атому, к последней недробимой частице, мучительный провал в хаос и зыбь» (с. 450–451).
Хотя сам Мандельштам настаивает: «В обратном, нисходящем движении с Ламарком по лестнице живых существ есть величие Данта. Низшие формы органического бытия – ад для человека». Поэт из натуралистического любопытства или в отчаянии, может быть, и готов был заглянуть в эту бездну, в этот дантов ад простейших, да природа распорядилась иначе:
И от нас природа отступила —Так, как будто мы ей не нужны,И продольный мозг она вложила,Словно шпагу, в темные ножны.И подъемный мост она забыла,Опоздала опустить для тех,У кого зеленая могила,Красное дыханье, гибкий смех… (III, 62)Продвижение по ламарковской лестнице вниз, в хаос, невозможно, путь закрыт природой-предательницей, давшей человеку позвоночник и мозг, более того, даровавшей способность смеяться, «гибкий смех». Здесь как бы действует сигнальное оповещение, системы семафора и светофора. Подъемный мост перекрывает спуск вниз. Жизнь любого человека – «зеленая улица», путь от рождения к смерти, к «зеленой могиле». «Красное дыханье» – не только прекрасное. Продолжает звучать подспудная музыкальная тема, ее крайне сжатая суть содержится уже в заглавии, в самом имени Ламарка – Жан-Батист (в честь Иоанна Крестителя). Погружение в воду – крещение. И это уже разговор Мандельштама на равных с Пастернаком, написавшим о капелле, купели и купле, о «помешанных клавиатурах» и регентах, о том, «как часто угасавший хаос / Багровым папоротником рос!» Этот цветок – огненный знак Ивана Купала. А еще… Ответ Мандельштама – в «Хаосе иудейском» («Шум времени»), а также в той песенке «комариного князя Гвидона», что звенит на приставной лесенке к небу, к звездам. Эта песенка-лесенка – гимн бенедиктинского монаха-регента Гвидо Аретинского, сложенный в честь Иоанна Крестителя, где начала строк – современные названия нот. «Осторожно! Верх!» Разговор поэтов на этой черной лестнице детства, музыки, истории – бесконечен, лестничное остроумие – обаятельно, сигнальная система – лукава…
В молодогвардейском ряду ЖЗЛ книга Быкова шикарно встанет где-то между жизнеописанием генерала Громова и книжкой Лешкова «Партер и карцер», и да здравствует ее шумный успех. Только к Пастернаку эта сфера самообслуживания не имеет никакого отношения.
ОТПРАВЛЕНИЕ III
Платформа Мандельштам
ПОТЕРЯВШИЙ ПОДКОВУ
Римме Рябой
Я взгляд без слов.
Из самого начала стихотворения «Нашедший подкову» (1923) Осипа Мандельштама:
Глядим на лес и говорим:– Вот лес корабельный, мачтовый,Розовые сосны,До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,Им бы поскрипывать в бурю,Одинокими пиниями,В разъяренном безлесном воздухе;Под соленою пятою ветра устоит отвес,пригнанный к пляшущей палубе,И мореплаватель,В необузданной жажде пространства,Влача через влажные рытвиныХрупкий прибор геометра,Сличит с притяженьем земного лонаШероховатую поверхность морей.А вдыхая запахСмолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля,Любуясь на доски,Заклепанные, слаженные в переборкиНе вифлеемским мирным плотником, а другим —Отцом путешествий, другом морехода, —Говорим:(…)Трижды блажен, кто введет в песнь имя;Украшенная названьем песньДольше живет среди других —Она отмечена среди подруг повязкой на лбу,Исцеляющей от беспамятства, слишком сильногоодуряющего запаха. (II, 42–43)Своевольный поэт (этакий корабельный доктор Память), бесспорно, ввел в текст имя – его только нужно разгадать, найти, как подкову. Кто этот отец путешествий, друг морехода? Конечно, только это имя, введенное в текст, предопределит семантическую судьбу всего остального. Да, «Нашедший подкову» слишком прозрачно отсылает к хрестоматийному тексту-загадке Аполлона Майкова «Кто он?» (1841), где «чудесный гость» – царственный всадник и ловкий плотник, помогающий рыбаку, – идет по стопам своего святого покровителя – Симона-Петра. Тем более следует ожидать подсечки, и имя мандельштамовского «победителя» окажется другим. Кто только не претендовал на эту роль: Арг, строитель корабля «Арго»; Одиссей; Посейдон, морской бог и покровитель Истмийских игр; и конечно, Петр I. Между тем, речь идет о покровителе мореходов и патроне «всех плавающих-путешествующих», миролюбивом епископе из Мир Ликийских – Николае Чудотворце, Николе Угоднике, Санта-Клаусе.
Его имя, введенное в «песнь», заполняет клеточки поэтического кроссворда Мандельштама. Православная и народная традиции различают два дня, посвященных этому святому, – Микола Зимний (19 декабря н. с.) и Микола Вешний, Травный, Теплый (22 мая н. с.). Первый – связан с морем и празднованием Рождества Христова, второй – покровительствует землепашцам, лошадям и конюхам. По преданию, Святой Николай на Рождество подбросил бедняку для его трех дочерей-бесприданниц то ли три золотых яблока (три золотых шара), то ли три кошелька с золотом. Отсюда повелись детские подарки в камине или под елкой, которая к югу заменяется на сосну, пинию или пальму. Как сказано у другого поэта в «стихах из романа»: «Все елки на свете, все сны детворы. / Все яблоки, все золотые шары». У Мандельштама:
Розовые сосны,До самой верхушки свободные от мохнатой ноши,Им бы поскрипывать в бурю,Одинокими пиниями (…)... Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный зановоВилами, трезубцами, мотыгами, плугами.Эра звенела, как шар золотой,Полная, литая, никем не поддерживаемая,На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет».Так ребенок отвечает:«Я дам тебе яблоко» – или: «Я не дам тебе яблоко». (…)Конь лежит в пыли и храпит в мыле…Но для Мандельштама главное – само имя «Николай» (др. – греч. «побеждающий народ»). «Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу», – говорит он в 1923 году. Действительно, отменены Рождество и елка, старая орфография и старый стиль календаря, упразднена монархия и убит последний представитель династии – Николай II. Но переживет беспамятство Поэт – Николай Гумилев, кавалерист и мореплаватель, которому посвящен стих:
То, что я сейчас говорю, говорю не я,А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы.Однина монетах изображают льва,Другие —голову.Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешкиС одинаковой почестью лежат в земле… (II, 45)