Письма спящему брату (сборник)
Шрифт:
А потом приходит тяжелый, душный сон, ты уже сам не помнишь себя, тело живет какой-то своей жизнью, вне твоего сознания, ты проваливаешься в черноту — и вдруг, следующим утром, мир возвращается к тебе. Он снова привычен и светел, и мама, а не горничная, сама приносит тебе завтрак в постель и обещает купить долгожданную игрушку, и глядя на нее, ты вдруг понимаешь, до чего же она любит тебя — а все ваши размолвки, все неуместные окрики и несправедливые, как казалось тебе, наказания остались в далеком, далеком прошлом. Ты словно совершил путешествие в эту ночь, и доктор говорит: «Кризис миновал»… Так вот как это называется: кризис? Говорят, на греческом языке это слово означает
А помнишь, каково было одному из нас жить, когда заболевал другой? Весь мир начинал вращаться вокруг него, и было неприятно и немного обидно, но я, даже совсем еще кроха, понимала: так и должно быть, с братом сейчас происходит что-то очень важное. Я старалась потише играть и поменьше радоваться, я ничего не понимала в болезни, но и я по-своему уходила в тень, чтобы центром домашней вселенной стал на время больной, то есть ты. И даже немного завидовала: вот в следующий раз это я заболею, это мне купят большой-пребольшой кукольный домик, и строгий и красивый дядя доктор будет прикладывать мне к спинке эти симпатичные трубочки. Потому, наверное, и болели мы почти всегда вместе — а не только из-за заразности.
Интересно, а ты тоже такими запомнил наши детские болезни?
К чему это я… Помнишь, я упомянула тебе в прошлом письме о болезни Нади. Она сама еще не знает о ней, вернее, только начинает узнавать — сдает анализы, посещает врачей. Но ей еще предстоит узнать, насколько всё это серьезно, осознать принять смысл этой болезни. Мне самой непросто это сделать, да может быть, мне этого делать и не надо — каждый человек только сам может по-настоящему понять подлинный смысл событий своей жизни. Ну, может быть, еще настоящим хранителям такое открывается, но мне же, сам знаешь, до них еще очень далеко! Еще не одну и не две земных жизни, может быть, и не один десяток предстоит мне наблюдать, чтобы стать помощником, и потом сколько же еще пробыть им… Но я никуда не тороплюсь, да и куда мне тут можно было бы торопиться?
Так что о Надиной болезни я могу только догадываться и размышлять, советуясь с бесценным моим Максимычем. Нельзя уравнивать болезнь с грехом, что так любят делать люди. Конечно, нередко бывает так, что человек сам доводит себя до болезни — цирроз печени у сильно пьющих, например. Могут быть и более тонкие связи между поведением человека и последствиями для его здоровья, но тут связь примерна та же, что и между неосторожностью и несчастным случаем: неосторожность часто, но далеко не всегда приводит к происшествиям, да и в аварии нередко попадают те, кто был предельно осторожен. Так что формула «болен — значит грешен» категорически неверна. Иначе был бы какой-то нелепый, неуместный автоматизм: пожелал другому зла — простудился; украл что-нибудь — гриппом заболел, если в особо крупных размерах, то с осложнениями, а уж как совершил серьезное предательство — тут тебе и инфаркт с инсультом. Нелепость!
Скольких людей на земле Христос обличил в их грехах — но ни одного не покарал болезнью. А скольких исцелил?! Да, он говорил иной раз о прощении грехов, ясно указывая на связь греха и болезни, но связь это скорее всеобщая: люди грешат, вот и болеют. Когда Ему предложили вынести приговор над человеком, слепым от рождения, он ясно ответил: это не за его грехи (да и какие грехи у нерожденного младенца?), и не за грехи его родителей (справедливо ли было бы карать за них малыша?). А за чьи же грехи, хочется здесь спросить — но вопроса не получается, любой ответ ложен, просто бессмыслен. Он сказал тогда: «чтобы явилась на нем слава Божья». И смотри, сколько, в самом деле, было тогда телесно здоровых, зрячих людей — но мало кто из них увидел Христа так отчетливо, как этот человек, проживший полжизни в слепоте и нищете. Половину своей земной жизни — в сравнении с вечностью. А сколькие прозрели вокруг него и благодаря ему? Вот и выходит, что смысл в его телесной слепоте был, и немалый.
Ты только не думай, что я оправдываю болезни — я, в конце концов, была на земле медсестрой и боролась с ними всю свою взрослую жизнь. Болезни — враг, но это такой враг, в борьбе с которым ты можешь стать сильнее и лучше. Это враг природный, вроде голода, холода, смерти, с которой у болезней так много общего. Не будь этих природных врагов, человечество превратилось бы в стадо благодушных идиотов, двуногих растений.
А есть у человечества враг сверхприродный, духовный, вечный, от которого нет и не может быть ничего хорошего. И болезнь может стать полем решительной битвы с этим врагом. Нет для врачей ничего важнее исхода болезни — а для нас ничего важнее исхода этой битвы в вечности.
Другой уровень, понимаешь? Вот у нас в эвакогоспитале был немолодой солдат, по профессии часовщик. У него была гангрена кисти правой руки, он умолял сохранить ему руку, в этом вся его жизнь, без руки он нищий неумеха. Но для спасения жизни не оставалось ничего, кроме ампутации, и чем позднее бы лег он на стол, тем выше пришлось бы резать. Он предпочел бы тогда умереть, чем лишиться руки. Хирург ампутировал кисть, я потом долго сидела у его кровати, беседовала с ним. Всем сестрам было велено следить за ним — не давать ничего острого, никаких опасных лекарств. Человек всерьез хотел покончить с собой.
Я встретила его случайно лет десять спустя, на рынке. Жизнь продолжалась, у него была новая семья (прежняя частью погибла, частью рассеялась по свету), он и с левой рукой освоил какое-то нехитрое ремесло, уже не помню какое, и был без меры благодарен за ту ампутацию, за годы новой, наполненной событиями жизни.
А что будет с Надюшиной болезнью? Ампутация тела ради спасения души, назовем это по-хирургически прямо? Не знаю и не могу знать. Но момент истины — совершенно точно. И вот тут надо ее поддержать, и хорошо поддержать, а я совсем мало умею и могу для нее сделать…
Видела она недавно сон (вот тут не без меня обошлось, ну что поделаешь, сны — это самое легкое). Идет она над пропастью по канату, балансирует, держит изо всех сил равновесие. Под ней толпа народу, все смотрят, кричат, все недовольны ей: одной платье не нравится, другому ее осанка, третьей выражение лица. Да как же, думает Надюша, мне всем им угодить? Она старается держать спину ровней, старается улыбаться, и даже платье вроде бы есть у нее запасное, в маленьком рюкзачке за спиной, вот сейчас, она может быть, переоденется, но только ведь переодевание на канате тоже им не понравится, это совершенно неприлично… И вот она балансирует, и не знает уже, за что хвататься, а шест, даже шест вдруг сам начинает рваться из рук, становится упругим, тугим, и по обоим его концам вырастают две птичьих головы, каждая хочет лететь в свою сторону…
Шест, наконец, вырывается из рук, и забывает она про осанку, улыбку и платье, про недовольство толпы, и уже не может стоять на канате — летит вниз, сейчас разобьется. Но нет уже толпы, в воздухе полно какого-то мелкого белого пуха, и он сгущается, становится облаком, и ее падение вязнет в этом облаке, словно она прыгает в подушку. И вот уже на ней какое-то простенькое детское платьице, и сама она маленькая девочка, а пух — это просто облако, по которому легко и приятно идти. Она старается оглядеть его целиком, и замечает, что это огромное, уходящее чуть ли не за горизонт белое крыло, и это крыло куда-то ее несет.