Письма спящему брату (сборник)
Шрифт:
Тут она проснулась с тем удивительным ощущением беспричинного и настоящего счастья, которое и дают вещие сны. Может быть, это ощущение даже важнее тех смыслов, которые нам в этих снах стараются передать.
А потом закрутился, завертелся обыденный ее день — работа, общение по всем этим ее электрическим каналам (не помню точно, как они у них называются) то с предметом своих воздыханий, сидящим в соседней комнате, то с активистами церковного кружка, совсем в другом тоне, на другие темы, под другими видами, то просто с подружкой. Всё в разных окнах этой ее электрической почты, и всё как будто от лица разных людей с одним и тем же именем и обликом. Обыденный день. Вечером — постылый, надоевший домашний уют, нелюбимый, как ей кажется, муж, и бегство, новое
А что же ее роман, тебе, наверное, интересно? Да ничего, так и топчется на месте. Ни броситься в него с головой она не решается, ни оттолкнуть. Даже не знаю, хороша ли такая нерешительность: так ведь десятилетия можно провести в раздумьях, а потом, на закате, взглянуть на прошлое с недоумением: и на что время потратила? Отчего не жила?
Эх, Надя-Надюшка, посидеть бы нам с тобой за чашкой чаю, поболтать бы о жизни девичьей, о нашем, родном, наболевшем. Глядишь, мне и удалось бы тебе что-то прояснить. А пока что как мало умею я тебе помочь!
Ясно вижу теперь, почему мне досталась именно Надя. Она ведь моя, родная, но я совсем пока не знаю ее, поэтому готова принять ее любой. Я бы в Саше постоянно стремилась поправить что-нибудь по-своему, как же, помню ведь эту девочку с белыми бантиками. А с Надей я просто знакомлюсь с чистого листа, не ожидая и не требуя ничего, и радуясь своим открытиям. Так, наверное, сходили измученные дальней дорогой моряки на берег только что открытого острова, радуясь родникам, птичьему гомону, сочной траве, всё принимая с благодарным удивлением — ведь на их карте тут было просто белое пятно, никаких несбывшихся ожиданий.
Теперь я вижу, что и с тобой мне предстоит такое же знакомство, Миша. Чтобы понять это, уже стоило писать эти письма. Нужны ли они тебе, дают ли что-то сейчас, или дадут потом? Я даже не знаю. Просто не могу их не писать, как не могу не просить за тебя, бесценный мой брат. Это нужно мне самой, это как пить прохладную воду в жару.
Твоя Маша.
15
Видишь, Мишенька, как редко я стала писать тебе… Даже трудно сказать, что тут главной причиной. Может быть, Надина болезнь — мне сейчас все чаще и всё больше приходится бывать с ней. А может быть, отсутствие ответа. Я верю, что ты обязательно прочитаешь всё это и подробно ответишь мне, и вот тогда наговоримся всласть. А может, это я наконец-то взрослею и меньше нуждаюсь в болтовне? Пусть ты и молчишь, мой дорогой брат, но я начинаю понимать тебя, правда.
Кстати, я, кажется, знаю, о чем ты говорил тогда, нажимая курок приставленного к виску пистолета: «…если бы еще тогда!» Я ничего, конечно, не знаю наверняка, Миша, мне очень трудно судить — да что судить, это вообще невозможно! — мне трудно догадываться о чужой, даже твоей, судьбе. Но мне приоткрыл кое-что Петер Озолин, тот самый твой комиссар. Ты не думай, тут не бывает сплетен, и если кто-то открывает другому такое, что касается не только их двоих, это значит, что третий может это принять как свет, и что ему действительно важно об этом знать. И еще, Петер совершенно не в обиде на тебя. Он сам мне говорил: «Ну какие обиды! Я послал на смерть столько достойных людей, много лучше меня самого, ради призрака, ради лжи и обмана — как я могу обижаться на тех, кто сделал нечто подобное со мной? И главное, их заставляли, им грозили — а я всё делал только по доброй воле. Нет, мне лишь отплатили, и очень даже милостиво отплатили, показали оборотную сторону. А Михаил, он и вовсе не при чем, это так уже была, формальность…» Да, именно так он и сказал.
Помнишь ведь, конечно же помнишь тот сумрачный вечер, когда вызывали тебя к тому черному человеку с бледно-голубыми петлицами, и ты шел, сам не зная, вернешься назад, к Чинаре, или уже нет. Вы были люди военные, с боевым опытом, и у каждого было оружие — а ведь шли как бараны на убой! «Это такие, как я, постарались», — мрачно сказал об этом Петер, хотя, думаю, он слишком суров к себе самому. Он тоже не такого хотел. А вы исчезали один за одним, такие как ты и он — кого вызывали за каким-то пустячным делом в штаб или на склад, кого брали ночью на квартире, а кому в открытую предлагали явиться в известный кабинет. И шли все с одинаковым внешним спокойствием и внутренним трепетом: сначала надеялись, что это еще не арест, а потом даже вздыхали с наивным облегчением: ну всё, это уже арест, теперь уже нечего ждать и бояться.
Но для тебя это был не арест. Тебя усадили на стул, достали бланк протокола допроса свидетеля (ты, наверное, и не видел, но это очень важно: свидетеля, не обвиняемого!) и сразу, в лоб: «Товарищ майор (это тоже важно, что ты был еще „товарищем“, это ты понял сразу), вчера нами был разоблачен польский шпион, контрреволюционер-троцкист, бывший дивизионный комиссар Озолин. Что вы имеете сообщить по этому поводу?»
«Не польский, — ответил ты, — он ведь из Латвии». Звучало почти как согласие, но ты же не имел ничего такого в виду. Ты просто хотел уточнить, что Петер не поляк, а латыш, и если уж принимать нелепую версию о шпионаже, то логичнее ему служить не Польше, а Латвии. Впрочем, какая уж тут логика, если одновременно он объявлялся еще и троцкистом! Миша, я знаю: этим ответом ты еще ни с чем не соглашался, просто вырвалось рефлекторно, ты просто уточнял детали, убирал из обвинения самый нелепый пункт — но с этого ответа разговор и пошел не в ту сторону, сразу и безнадежно.
«Латвийский, значит? — переспросил черный человек и сверился с бумагами, — да, действительно. Итак, вы встречались с ним еще на Гражданской?» И ты поспешно начал рассказывать. Ты старался говорить о нем только хорошее, но уже тогда ты старательно вымарывал из рассказов себя: он не то, чтобы спас тебя от расстрела, а просто проверил документы и отпустил, и не то, чтобы призвал тебя в Красную Армию, а просто ты слышал, что в том году он действительно комиссарил в Воронежской губернии, но личных дел у вас не было и быть не могло. Случайная встреча.
«Что ты мне сказки рассказываешь, майор?! — человек взревел и стукнул кулаком по столу, — мы шпиона разоблачили, троцкиста, а ты: не знаю, не видел, не понимаю?! Или, может, тогда еще, в восемнадцатом, завербовал он тебя в свою троцкистско-шпионскую банду? А ну, карты на стол!»
Ты хотел, я же вижу, как хотел ты ответить, что в восемнадцатом троцкистской бандой можно было назвать разве что саму Красную Армию, и что не было тогда еще государства, в пользу которого он теперь якобы шпионил, но… Ты промолчал. Ты понимал, что ему ты уже ничем не поможешь, а себя потопить можешь одним вот этим разговором. И вот ты медленно, неохотно, осторожно, по капелькам стал припоминать какие-то мелочи, детали, по которым можно, конечно, было сделать вывод, что не всё в дивизии благополучно, и что дивизионный комиссар (высоко залетел твой былой знакомец!) Озолин тоже человек не без недостатков, ну так ведь это и так всем ясно. Ты, наверное, рассчитывал на здравый смысл следователей и судей: ну, почитают они такие показания, посмеются, отпустят его, разве что выговор в личное дело занесут. Многие тогда думали, что все эти особые совещания и трибуналы действительно ищут истины и следуют логике. Но тем они и были похожи на ад, что логика там была одна: нужны были жертвы, и более-менее безразлично, какие. Важно, чтобы они были.
«Так и записываем, — едва оторвавшись от бумаги, с упоением заговорил черный человек, — восхвалял царский режим, отрицал заслуги большевистского ЦК нашей партии и лично товарища Сталина (тут его голос перешел на фальцет), готовился к реставрации помещичье-буржуазной власти в СССР! Так ли, майор?» И ты промолчал. Ты ничего не ответил. Ты мог бы сказать, что всё не так, что речь идет о неловких шутках и никчемных мелочах, о невинных рассказах про дореволюционную жизнь, и что не встречал ты более преданного делу революции человека, чем товарищ Озолин, но ты промолчал. И ты потом подписал этот протокол.