Письма в квартал Капучино (сборник)
Шрифт:
Старику становилось не по себе в такие моменты; вздыхая и охая, он направлялся к тумбочке и поправлял фото. В их доме было много пыли, но фотография всегда блестела; в стекле, которое защищало от внешнего мира их счастье, ставшее кадром, отражались солнце, свет люстры и пристальные, редко мигающие и словно удивленные глаза жены, когда она подолгу смотрела на это маленькое свидетельство их прежней жизни. Куда она торопилась, куда мчалась та жизнь? В эту постель, присыпанную летним песком сквозь окно, в растрепанные ветром муниципальные газеты…
– Закрой, – просила жена, и слабая рука ее делала неопределенный жест, указывая то в направлении окна, то куда-то в сторону потолка. Она почти постоянно лежала, хотя ее не мучили болезни, столь свойственные пожилому возрасту и лишающие людей радости ходьбы. Ходить она могла, но радости это не доставляло.
Заунывное лето никак не заканчивалось. Лето было для молодых, и в отношении молодости, цветущей вокруг, у старика не было никаких иллюзий. Вопреки распространенному среди подростков заблуждению, он не ненавидел молодость, не терзался завистью, не томился бессилием повернуть свою жизнь вспять.
– Я и сейчас не ближе к смерти, чем они, – говорил, кашляя, приходившему его навестить журналисту. – Любого человека отделяет от смерти секунда, и с этой секундой в запасе бродит своими тропами всякий живущий.
После таких слов он умолкал и неизбежно смотрел вперед себя, не в глаза собеседника и даже не на него вовсе, отчего тому становилось не по себе.
– И молодость есть, и есть все остальное, и все живет в равных условиях на Земле. В этом-то и состоит справедливость мира, – говорил он журналисту, чем вызывал отчаянный пьяный смех.
Журналист Аркадий Вепрь, странный знакомый старика, был алкоголиком отпетым, его профессия приучила к мысли, что справедливости в мире нет, и более того, именно поэтому, а может, и поэтому только мир по-своему справедлив. По крайней мере, он любил объяснять это профессией, возможно, оттого что так ему представлялась «отдача» от профессии журналиста еще в незрелые годы. Каких-то вершин в профессии Аркадий достичь не сумел и в свои сорок неожиданно понял, что вернулся к тому, с чего начинал когда-то, мечтая достигнуть космических высот.
Он не бывал под пулями, не раскапывал секреты, не делал сенсационных снимков «звезд», да и обычные интервью с ними брал редко. Поработал в паре городских газет, журналах о музыке и авангардном искусстве, какое-то время был главным редактором сайта. Но время шло, и статьи, переписываемые из других источников, чьих-то блогов, или просто собственные впечатления от жизни, которые он гордо именовал публицистикой, обесценились даже в его собственных глазах. Редакторы же выбирали молодых и энергичных, благо недостатка в таких кандидатах нет.
Теперь Аркадий с переменным успехом боролся с «молодыми и энергичными» на сайтах фриланса, периодически отхватывая заказы от PR-агентств и специализированных журналов. Впереди маячила пустота, и общение со стариком хоть как-то смягчало внутренний страх: во-первых, у старика пустота уже наступила, а у него еще нет. Но это слабо согревало душу. Скорее, глядя на пустоту старика, он готовился к собственной, примирялся с ней, узнавал, чего ему ждать.
Старик – а звали его Семен Иванович Французов – относился к своему приятелю скептически. Его не покидало ощущение, что зрелости журналист так и не достиг, и, встречаясь с ним, всякий раз испытывал некоторую брезгливость. Пытался побороть ее, понимая, что это единственный друг. Но не мог.
Жена его, Нина Валентиновна, журналиста не любила тоже. Но терпела, и вовсе не оттого, что старик мог – условно, но все же – назвать его другом. Лишенная общения, гостей, подруг, приятелей – всего того, что делало яркими прежние годы, – она видела в не самом приятном ей госте единственное зеркало, в котором отражалась их старческая жизнь. Не будь журналиста, их не существовало бы – о них некому было бы знать, говорить, вспоминать, – и вся та любовь, что она пронесла через жизнь, строя маленькое счастье, осталась бы незаметной.
Посвятившая жизнь одному человеку, она хотела, чтоб об этом знали, увидели, что она смогла, что она не зря когда-то так решила и ни разу не отказалась, не пожалела о своем решении. Этот итог – их бедное и не самое яркое существование на закате жизни – все-таки был счастьем. Все тяготы и невзгоды так и не отучили их говорить: «Я люблю тебя», – выходя из ванной, засыпая вместе, выполняя незатейливую и несложную просьбу другого. Остальное было скучно, других достижений не было, но быть до конца вместе – это цель, которую они поставили когда-то и которую сумели выполнить.
Семен Иванович был доволен: спокойствие и достоинство, с которым он часами смотрел во двор, провожая жизнь, на том и держалось, что он добился всего, чего захотел, а большего и не надо – он сделал жену счастливой. Правда и то, что он совсем не нуждался в «зеркале», в том, чтобы кто-то оценил, увидел, как они живут вместе. Людей, которые не интересовались его жизнью, он оставил в стародавние времена, они стерлись из памяти, ни имен их, ни лиц, ни голосов не осталось. Старик знал, что никто не интересует человека, кроме самого себя. И строил свое счастье без оглядки на тех, кто даже не слушал, что он отвечает на вопрос «Как дела?».
Нина Валентиновна подолгу смотрела на мужа и улыбалась. Он излучал спокойствие и уверенность, несмотря на больной вид. Казалось, его ничто не тревожит, ничто не могло задеть и побеспокоить. И действительно, все обстояло именно так. Впрочем, одна гнетущая мысль с некоторых пор поселилась в голове Семена Ивановича и, всплывая из мутных вод бытовых повседневных мыслей, заставляла мрачнеть. Его беспокоила смерть – но не тем первичным страхом, заложенным в каждого человека – мол, все умрут, – и не тем, какой смертью умрет он сам – по дороге к дивану или в очереди за молоком.