Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве
Шрифт:
VII.Соображаю: как бы гнусно на душе не было, надобно и этот свой сон запротоколировать, обозначив день, час и место: Новосибирск, 4 июля 1993 года, начало шестого часа утра; меряю тонометром кровяное своё давление — так и есть, 230x120 миллиметров ртутного столба, надо пить клофелин, и ещё сердечно-успокоительные и психотропные, тем более что днём я должен в своём музее агроэкологии принять какого-то японского мэра и мэра же новосибирского, в связи со 100-летием этого города. Уже потом мне звонят: названные господа изменили планы и в музей не явятся; в таких случаях я отвечаю русской поговоркой: баба с возу — кобыле легче; ну а из головы не выходит и долго ещё не выйдет адское сновидение, перенёсшее меня за колючую супостатскую проволоку лагерных проклятых заборов-«баркасов» досиживать свой двадцатилетний сталинский срок. Будь же они прокляты, деспоты и изверги всех времён и эпох, и неужто им не будет конца? Лишь чудом я, лагерный доходяга, остался тогда жив и избег своей «законной» участи — вместе с десятком своих собратьев в виде, как и они, мёрзлых скелетов, обтянутых кожей, быть вывезенным ночью из лагерного морга на санях, влекомых быком; у вахты недолгая остановка для того, чтобы эти звероподобные, отогнув край рогожи, простукали молотком на длинной рукоятке наши головы для их гарантированного проломления и для счёта; а потом — поехали дальше, к старой выработанной шахте без копра, в «дудку» которой, тоже по счёту, поскидают с саней наши страшные изувеченные мёрзлые трупы для «вечного покоя», каковой порядок был заведён в сороковых годах в лагерях Южного Урала; правда, в других челябинских лагерях головы пробивали ломиком, а в нашем, карабашском — железнодорожным молотком с длинною рукоятью, что было сподручней и неутомительней. Я не раз видел эту процедуру своими глазами, и она у меня нарисована, равно как и некоторые
VIII.И я был когда-то, после своего освобождения, превесьма доволен тем, что славный мужик Никита Хрущёв распорядился выбросить этого деспота Сталина из Мавзолея как собаку, и зарыть его в землю; жаль только, что он зарыт на священной Красной площади, а не там, где его дружок и подручный Берия, расстрелянный весьма справедливо, а главное быстро (редчайший для наших дней, но вполне оправданный случай, когда кровопийцу нужно уничтожать без волокитных юридизмов, немедленно), и место захоронения этого скотины Берии неизвестно, что очень правильно, и то же самое следовало сделать с трупом его шефа Сталина, превращенном было в святыню для вечного поклонения, каковое пресёк молодчина Хрущёв. И как бы мне хотелось, дорогой мой внук, чтобы ты дожил до некоей, следующей Величайшей Оттепели, ещё более широкой, счастливой и демократичной, которую давно заслужил наш великий многострадальный народ.
Письмо тридцать девятое:
НА ЮГ
I.Наконец-то могу приступить к описанию нашего с семьёй путешествия в неведомую Среднюю Азию — мы едем испытывать отцовский вибратор для сухой добычи золота на вновь открытых приисках, в песках у некоей реки Ангрен, притоке Сыр-Дарьи, и это 1939-й год. Настроение моё после неприютных холодных сибирско-казахстанских краёв поднялось заметно ещё и потому, что уезжаем от этих негостеприимных дрянных людишек, каковыми я почёл всех жителей тех мест после знакомства с бытом и повадками тех растреклятых щучинских хозяев с их вонючим помойным ведром и всем прочим; но многие годы спустя я изменю своё мнение обо всём этом, ну а пока я в вагоне тешу себя надеждой о том, что Средняя Азия может хоть в чём-то похожа, на мой родной Крым, а уж теплотой своей — так и превосходит Крым, что мне уже известно из книг. Но за окном плывут всё те же неприютные пейзажи — бескрайние зимние (уже ноябрь) степи с бледно-голыми берёзовыми перелесками, редкими чёрными избушками и бараками, и эта страна называется Барабинская степь; унылые дни сменяются долгими вагонными ночами, смутно озарёнными керосиновыми лампадками, которые вечером зажигает проводник над дверными проходами между вагонными тяжёлыми полками. Но вот и Новосибирск; громадный вокзалище с полукруглым сводом окна в полфасада; отец пытается убедить меня, что это самый большой и красивый вокзал в Союзе после московских вокзалов; чёрт его знает, может оно и так, только сие вовсе меня не трогает. Недалеко от вокзала, в конце некоей улицы видна нетронутая ещё сибирская сосновая тайга — тоже угрюмо-тёмного вида. День ожидания в этом громадном вокзалище, набитом галдящим разноликим людом, едущим зачем-то во все стороны, в течение какового дня отец, давясь в очередях, закомпостирует-таки билет на юг на туркестанский поезд. Наконец, мы в чреве ещё более неуютного, чем прежние, тесного вагона; опять колёса выстукивают свою нескончаемую ночную мелодию. Мы едем в некие тёплые южные страны — чем-то они меня встретят? Прошу обратить твоё внимание, дражайший внук, что мои сверстники в эти дни корпеют за школьными партами, я же, который окончил в Крыму семь классов, теперь не учусь, следуя за отцом в неведомые среднеазиатские дали. Опять замелькали за окнами осточертевшие столбы-провода, зимние и полузимние нудные ландшафты за ними; публика в вагоне ест своих дорожных куриц, огурцы, яйца; в сизом табачном дымище, коим наполнен вагон, режется в карты, выпивает, поёт песни; вдоль вагона снуют железнодорожные чиновники, милиционеры, контролёры, горластые продавцы и продавщицы пирожков, газет, безделушек; побираются нищие; некие подозрительного вида субъекты, не стесняясь высматривают у кого потолще и побогаче чемодан, а вскоре после этого шум, крик, слёзы: не успела отвернуться пассажирствующая тётка, а чемодан её тю-тю, да ещё и корзину в придачу прихватили воры. Некий бравый дядя с закрученными вверх усами который раз нахваливает соседям по вагону замечательное универсальное лекарство от всех болезней — «экспирин», каковое он пьет регулярно и потому вон какой бравый и весёлый (речь он ведёт об аспирине, прибавив к нему для шику приставку «экс», и всем рекомендует последовать его примеру (что впоследствии и сделает мой отец, принимавший к концу жизни по десятку таблеток этого снадобья на ночь «для согревания», без чего уже и не мог; впрочем, аспиринствовать он, возможно, начал раньше сказанного вагонного усатого дядьки). Миновали Барнаул, затем через долгие ночи-дни-ночи Семипалатинск, Рубцовку; вот и Алма-Ата, где с вокзальной площади видна уже не тайга, а белые остряки заснеженных зубчатых гор; тут, на вокзале, теплынь, воркуют голуби, зеленеют деревья, и у меня уже не мёрзнут ноги в моих ботиночках, становящихся тем не менее всё более тесными и больно сдавливающими стопы.
II.Но вскоре, где-то сразу после Алма-Аты, случается превеликое несчастье; отец, сходив в зловоннейший мокрый вагонный нужник, вскарабкивается на свою третью, то есть самую верхнюю полку, стесняясь как следует поставить свой мокрый после уборной сапог под матрац соседа, что спит на второй, средней полке; подошва соскальзывает с той полки, отец срывается и падает вниз, на пол вагона, да так, что толстый складной ножик, который для всяческих дорожных нужд он держит в кармане, приходится как раз под серединой берцовой кости, каковая кость ломается — расщепляется (как потом скажут врачи) косым длинным переломом на всю свою толщину. А пока он лежит на полу между вагонными полками и громко стонет; мать в смятении и растерянности; на какой-то станции приходят медики, накладывают наспех шины на злополучное бедро, но с поезда отца не снимают, советуя нам довезти-таки его до Ташкента, для чего выписывают ему какое-то направление в станционный медпункт. После изрядной задержки поезда из-за случившегося мы едем дальше, теперь не только под стук колёс, но и под стоны отца, уложенного уже на нижнюю полку. Тут надобно ещё добавить ко всему вышесказанному, что в дни пребывания в вокзалах и вагонах мы нахватали… вшей, теперь усиленно размножающихся в складках наших давно не мытых одежд, и заставляющих поминутно чесаться; эти мерзкие гнусные насекомые быстро плодятся, и мы, к концу нашего железнодорожного многодневного путешествия обовшивливаем вовсе, впрочем, как и все тогдашние железнодорожные путешественники такого рода.
III.По прибытии в «благословенный» Ташкент мать проявляет забытую было эту свою энергичность и умение кое-что «пробить», и отец оказывается увезённым в клинику института ортопедии и травматологии, мы же с матерью отправляемся на поиски такого учреждения, которое бы было близким по профилю к отцовской деятельности. Таковая контора нами-таки находится; называется она «Узбекзолоторедмет»; мы выкладываем чертежи и фото отцовских вибраторов и рассказываем о несчастье. Всё это чиновников мало трогает; над нами сжаливается шофёр «Золоторедмета» по фамилии Ерёмин, который с женою живет в загородном районе «Тезикова дача» в некоем 1-м Заводском проезде, в тесной двухкомнатной лачужке большого многоквартирного двора, где мы ночью спим на полу у шкафа, так как больше положить нас некуда. В квартире много мышей, они скребутся под ухом в шкафу, а потом, обнаглев, бегают прямо по нам; я мышей боялся лишь в детстве, теперь же не боюсь, но спать они мне мешают; тогда я, выждав, когда очередной зверёк взбежит на меня так, что я темноте могу быстро схватить его рукой, хватаю его с тем, чтобы тут же с большою силою швырнуть его в твёрдую стенку, а утром мышиный труп (а иногда и не один) выкинуть на помойку. Впоследствии сказанную процедуру я делал ночами почти не просыпаясь, механически, и с не меньшим успехом.
IV.Но куда большие неудобства, чем эти мыши, причинял мне шёпот хозяев, и, после такового, долгое ритмичное скрипение их «полутароспальной» койки, когда они начинали свой плотский акт, будучи уверенными, что мы крепко спим, а я, чтобы не нарушить эту их иллюзию, вынужден был тихо, не шевелясь, лежать долгие-предолгие минуты их соития (даже если по мне в это время ходили мыши), слушать скрип этих проклятых кроватных их пружин и вполглаза наблюдать за убыстряющимися движениями зада хо- зяина, закрытого, несмотря на духоту в квартире, ватным одеялом, чтобы меньше шумело; он тяжко дышал, но, спохватившись, заглушал дыхание, чтобы не разбудить нас. В это время середина кровати низко прогибалась от двойного их веса, и мне, который лежал в другой стороне комнаты на полу, эта соединившаяся в ночном акте пара видна была сбоку в профиль
V.Куда интереснее мне было другое: бутылка с настоем некоих существ, стоявшая у Ерёминых на полке в их кухонке. Я спросил хозяйку, что сие такое; оказалось, что это ничто иное как настоенные на постном масле… скорпионы, и что сказанное снадобье применяется против скорпионьих укусов, не помню, только, пить ли его надо или же мазать им ужаленное место. Скорпионы в бутылке были громадными, да ещё в жидкости сегменты их разошлись и тела набухли. Впрочем, однажды в этом же дворе я услыхал громкие крики, жители, выбегали из дверей кто с палкою, кто с кочергой. — «Скорпион!»— послышался вопль. По двору, действительно, бежал изрядных размеров тёмно-коричневый красавец-скорпион, каковых в живом виде я ещё не видел (в Крыму изредка, под камнями, попадались мне мелкие бледные скорпионишки, коих я брал просто руками). Этого я тоже хотел взять для своей коллекции; пинцета в руках у меня однако не было, а навыка в хватании таких ядовито-хвостатых громадин я не имел, и потому, поспешно скинув ботинок, хотел им осторожно прижать добычу с тем, чтобы взять её за брюшко у ядовитого крючка другою рукой. Но меня грубо оттолкнули соседи, вытаращив глаза: ты мол что, дурачок такой, смерти своей захотел? И тут же, при мне, доской и кочергой эти убили беднягу, раздавив его всмятку. Здесь я должен сказать, что в худшем случае, если б он и ударил меня крючком, то ужаленное место воспалилось бы, припухло и поболело бы от силы сутки, и всё, ибо слухи о безусловной смертельности этих узбекистанских, совершенно мирных по отношению к человеку существ, были сильно преувеличенными.
VI.Недалеко от названного 1-го Заводского проезда находился аэропорт, где очень редко садились громадные кургузые двухвинтовые пассажирские самолёты, разномастные, из коих вылезало от силы человек по пять в кожанках и с портфелями. Когда самолётов не было, на этом грунтовом аэродроме, поросшем зелёными травами, я собирал милых моему сердцу насекомых, пока меня отсюда не прогонял сторож. Ежедневно мы с матерью ездили на нескольких трамваях с Тезиковой дачи до отцовской больницы, через открытое окно первого этажа которой видели отца; он возлежал задравши вверх сломанную загипсованную ногу; в бедро были ввинчены скобы для растягивания кости, чтобы отломки, отошедшие друг от друга как щепки, заняли бы прежнее положение; к металлической никелированной скобке был привязан канат, перекинутый через блок, а другой конец каната был оттянут тяжёлым грузом. Отец постоянно недовольствовался плохим, по его мнению, уходом (хотя мы видели, что это не так, ибо он там начал даже полнеть), «сквозняками», неловкостью отправления естественных потребностей в подкладываемое судно, и прочими неудобствами; конечно же, лежать месяцами в такой позе и не сметь чуть пошевелить ногой и позвоночником — дело нелёгкое; но постоянные докучные жалобы отца сильно омрачали эти больничные с ним свидания и заставляли обращать мой пытливый взор к городу, его быту, птицам, растениям, небу и всему остальному; этот среднеазиатский мир оказался превесьма удивительным и своеобразным, о чем я постараюсь поведать тебе в следующем письме.
Письмо сороковое:
В ТАШКЕНТЕ
I.Я тебе уже писал, что, судя по всему, мне былосуждено было после седьмого класса симферопольской школы номер 16 не учиться: отец, будучи весьма грамотным человеком (печатал стихи, рассказы) имел за плечами всего три класса сельско-приходской школы; он искренне недолюбливал инженеров с высшим образованием, препятствующим признанию его порой совершенно абсурднейших изобретений, и поэтому посчитал, что «неполного среднего» (7 классов), каковое я уже имел к началу нашей поездки по стране, более чем достаточно. Я уже умел отлично чертить, дома же научился неплохо слесарить, токарничать и прочее — значит, по отцовскому разумению, толковый помощник у него есть, а что касается моих зоологических страстей и устремлений, изрядных уже познаний в сказанных науках, мечтах стать ученым-биологом, — то отец считал это ненужной детской придурью, каковая мол тут же, в дороге, пройдет. Но дурь сия у меня не только не прошла, а наоборот, обострилась. После короткой и тёплой ташкентской зимы, которую мы провели у вышесказанных Ерёминых и в течение которой отец лежал в больнице с медленно срастающимся переломом бедра, я совершал вылазки на улицы и пустыри этого большого и странного города, природа какового быстро пробуждалась от тёплой недолгой зимы. На озарённых весенним солнышком тополях ворковали птицы, похожие на голубей, только с более тонкой шейкой, и это были горлицы; вечерами начинали полеты крупные хрущи, похожие на наших крымских, но с более длинными веерообразными усами, а у фонарей кружились крупные ночные бабочки сатурнии.
II.Особенно быстро расцветала разнообразнейшая жизнь у каналов и канальчиков с водой, идущих по всем улицам меж тротуаром и проезжей частью, каковые канальчики назывались арыками; это был совершенно для меня новый вид водоснабжения. В них текла чистейшая холоднющая вода, коей поливали сады и огороды, поили живность, и сами пили; арыки эти были обросшими по бокам буйной и сочной зеленью незнакомых мне трав, в каковой кишела незнакомая и знакомая мне живность — от насекомых и улиток до лягушек и жаб, и я находил себе утеху в наблюдениях за ними и сборах для коллекций милой моей сердцу мелкоты в травах и арычных водах. От общеуличных арыков шли отводки в каждый двор, закрытые широкой железной задвижкой в пазах; её поднимали в часы, предусмотренные расписанием, которое составлял и регулировал старший по этому арычному поливу. Поскольку арыки рассекали весь город, все пригороды, все пустыри, все поля-бахчи-сады, и сеть этих канальчиков была необычайно густой, так что их не упрятать в трубы, не снабдить мостиками, то здешний гужевой транспорт был приспособлен для езды прямо через них, для чего у здешних повозок-двуколок были необычайно высокие, куда выше моего роста, колёса, и назывались эти повозки арбами; их громадные колёса запросто переезжали эти рвы и ровики, и арба при этом даже не вздрагивала, а лошадь привычно перешагивала через эти самые арыки не сбавляя хода. Другой достопримечательностью Ташкента тех лет были ослы, или, как их было принято тут называть, ишаки; они были чуть ли не в каждом дворе, и вечерами, как только садилось солнце, заводили свои невероятные многоголосые концерты. Сначала один ишак, задрав к небу морду и ослино открыв пасть, громко и высоко затягивал «иии- а», «иии-а» («иии» — на вдохе, «а» — на выдохе), и так раз десять, причём высота звука каждый раз понижалась и последнее слово ишачьего куплета медленно пропевалось уже превесьма низким басом. Услышав куплет этого ишачьего запевалы, затягивал свою песню другой осёл из соседних дворов, третий, пятый, двадцатый, и несколько минут весь квартал был охвачен этим многоголосым ишачьим оркестром, смолкавшим однако довольно быстро, А поутру и днём работяги-ишаки влачили невероятных размеров тяжеленные вьюки, из под которых едва виднелись внизу весело семенящие изящные ослиные ножки, будто бы груз был лёгким как перышко, даже если поверх тюков этих с кладью восседал ещё и хозяин ишака. Управление животным осуществлялось посредством этакой короткой палочки, каковой «водитель» потыкивал в левую или правую сторону ослиного затылка и издавал гортанные звуки наподобие свинячьего хрюканья. Нередким зрелищем Ташкента тех лет были верблюды — то в арбах, то вьючные, связанные в вереницу разной длины, впереди каковой вереницы ехал на осле глава каравана, называемый караванбаши (баш — голова): на осле удобнее, не качает взад-вперёд, как на огромной верблюжьей высоте, и ишак легче поддаётся управлению; о местных жителях я расскажу тебе в надлежащее время.