Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве
Шрифт:
V.Мы ещё и ещё раз проверяли качественность его аппаратов на крохотных пылинках свинца, кинутых в песок — точные весы показывали, что весь свинец прибором добросовестно отлавливается; но нескончаемые наши походы на пресловутые приангренские золотые россыпи кончались, как правило, ничем. Обследовав таким способом многие километры береговых песков, отъезжая вверх по течению ещё на десятки километров на паромообразной посудине, курсировавшей изредка по реке, переработав вибратором многие тонны песка, мы не обнаружили даже мельчайшей чешуечки столь желанного металла на этих треклятых россыпях, прославленных прошлогоднею газетой. Не знаю какими путями, но отцу кто-то передал вещественное доказательство негодности его вибратора, который дескать вовсе не задерживал золото, и потому мол ему тут делать нечего и надобно побыстрее уехать; «вещдок» этот представлял из себя щепоть мелкого золотишка, добытого-таки старателями на Ангрене обычным способом промывки водою. Здесь и пригодилась моя биологическая оптика: при разглядывании золотинок в микроскоп я увидел явно рукодельное их происхождение: это были опилки, полученные строганием золота напильником, потом сплющенные молотком на наковальне, а не сложной округлой формы самородочки или округлые волнистые же чешуйки, каковые залегают в природных песчаных и иных россыпях. Мы с отцом смоделировали этот процесс, напилив опилок с кусочка меди и потюкав таковые молотком; получились точно такие же, как и золотые «образцы». К тому же времени оказалось, что за вышеназванной дверью с вывесочкой творились совсем уж непонятные дела, где фигурировали большие количества бонов — талонов за сданное «старателями» золото, кои боны менялись тут на денежные ассигнации, дорогостоящие товары и продукты; обороты эти были громадными, соответствующими десяткам и сотням килограммов сданного «старателями» такого золота. Не оставалось сомнений в том, что для этого шли в ход золотые банковские слитки, сюда доставляемые; весь труд золотодобычи заключался в превращении сих слитков в опилки и их расплющивание.
VI.Возмущению отца не было границ; из Солдатского полетели телеграммы и письма в Ташкент и Москву с жалобами на крупное жульничество, отцом почти раскрытое, и сообщениями о том, что никакого природного золота здесь нет вовсе. По истечении некоего небольшого времени к нам в комнату, снятую у корейца, ввалились двое, один узбекской внешности, другой, к удивлению нашему, русский; оба весьма гнусного бандитского вида; каковые прямо
Письмо сорок четвёртое:
ИЗГНАНИЕ
I.В Узбекзолоторедмете, посещения коего в Ташкенте в первый наш тот сюда приезд мне ещё тогда смертельно надоели, уже, разумеется, знали об отцовском разоблачении фиктивности золотых россыпей на Ангрене, а потому дорога в сказанное учреждение, к моему удовольствию, была разумеется, заказана, а может даже и опасна. А что? Одного-двух толстенных, и, как правило, усатых блюстителей ташкентской тогдашней законности, то есть, милиционеров (к слову: они все тогда были тут при саблях!) вполне бы хватило, чтобы нас, знавших слишком много, увезти прямо из «Редмета» в милицейском «чёрном воронке» туда, откуда нет возврата; поэтому отец проявил-таки осмотрительность, и наши ящики-мешки-чемоданы были сгружены в каком-то другом, незнакомом мне, районе города, состоявшим из новых одноэтажных особнячков из сырца-кирпича, и все эти особнячки были частные. Мы с матерью остались караулить груду нашего багажа, а отец отправился искать пристанище и тому багажу, и нам самим. Какой-либо концепции насчёт нашего дальнейшего местожительства и отцовской работы в его голове ещё не родилось: слишком внезапным было наше изгнание из Солдатского. Кое-чего мне было уже и жаль: запущенных «отрезанных» властями садов с множеством насекомых и дармовых вкуснейших плодов, добродушных хозяев-корейцев, с коими я уже вполне сносно объяснялся на совместно изобретённом во время взаимообщения языке наподобие языка глухонемых; базарчика, не только с собачьим «мясным» рядом, но и с вкуснейшим кисломолочным напитком домашнего приготовления, продаваемом тут в сосудах типа античных амфор, но это были оболочки специально выращенных посудных тыкв; одиночества, в смысле отсутствия сверстников, которое тогда почему-то мне очень понравилось; сухой-пресухой погоды, которая, как ты знаешь, лучше всего воздействует на мой организм и на настроение; и ещё жаль было какого-то особого своеобразия тех мест — а я, как ты знаешь, приживаюсь к любого рода местам и местечкам весьма сильно, стоит лишь тут совсем немного пожить и самую малость сделать; однако лопнул и этот мирок, скорее всего к лучшему, так как там я наверняка бы остался абсолютным недоучкой. И вот он снова — громадный Ташкент… Отец порешил так: где-нибудь пока остановимся — дело уже бывалое! — затем подыщем домик, купим его на остаток денег (у отца на аккредитиве оставалось тысяч двадцать пять рублей из сорока тысяч, за которые он продал последний кусочек моего симферопольского огромного Дома), ну а кем и где ему работать, и работать ли — будет видно, и вообще мол это не наше с матерью дело, ему и без наших причитаний тошно. Приютил нас с багажом некий сравнительно молодой ташкентец, вроде бы из интеллигентов — владелец такого вот кирпичного особняка, недавно выстроенного, и жившего в нём с семьёй.
II.Кое-как устроившись наскоро в отведённой нам комнатке, мы отправились по городу по объявлениям типа «продаю дом». Всё что было мало-мальски подходящего, оказывалось почти или даже совсем не по карману, поэтому пришлось опуститься как бы на порядок ниже и искать продаваемое жильё на каких-то дальних заташкентских куличках. Мне-то всё предлагаемое нравилось: глинобитный немудрящий домишко, садик с арыком, а над тем садиком-двором высоко в воздухе, представь себе, ещё чей-то арык, но не вырытый в земле, а текущий в жёлобе из досок; сей акведук, опираясь на длиннющие ноги-жерди, проходил над многими дворами, и из него сюда, вниз, падали иногда большущие хрустальные капли. С едою тоже вроде не было бы проблем, ибо знаменитые ташкентские чайханы были даже в таких захолустных кварталах; в такой чайхане, устланной коврами, подавали не только чай в фарфоровых чайничках и пиалах к ним, но и вкуснейшие свежие чуреки, зелень, а то и что-нибудь мясное; трапеза, смотря по погоде, совершалась либо в самой комнатке, очень уютной и какой-то домашней, либо, чаще всего, на воздухе под навесом или под сенью кроны густого чинара. Гостеприимность таких заведений обогащалась и поведением самого чайханщика, необыкновенно вежливого вплоть до угодливости, даже если ты заказал ему всего лишь чайничек холостого чая. Уютно устроившись на стареньких коврах, клиенты чайханы седобородые узбеки вели неторопливый мирный разговор, изредка подливая в пиалы по маленькой порции чая, наверное, чтобы растянуть удовольствие. Мы с отцом частенько перекусывали в этих милых заведеньицах, устав от мотаний по кварталам в поисках продающегося подходящего жилья.
III.К этой сказанной многодневной бестолковой «работе» я уже начал было привыкать, как вдруг разразился страшный скандал: утром в нашу комнатку вошёл хозяин, глянул на нас пренедобрым глазом, и изрёк, что, поскольку наша семья, извини за натурализм, завшивлена, то мы немедленно, сию же минуту, должны покинуть его дом. Никакие уговоры-просьбы-клятвы привести себя и всё наше добро в надлежащее санитарное состояние не помогли: мы были и отсюда с треском выставлены вон, прямо на улицу. Куда деваться трём горе-путешественникам с ящиками, тюками и «живым инсектарием» на самих себе? «Да будь он проклят, этот Ташкент, — изрёк, наконец, отец, — едем обратно в Крым, купим хоть крохотный домишко, а там будет видно». А пока, чтобы передохнуть, помыться-постираться, заедем мол к его брату, моему дядюшке Димитрию, о котором я тебе уже писал — всё равно поездом ехать через этот самый Исилькуль. Наши с матерью, уже утраченные было, мечты в целом совпадали с этим новым отцовским проектом; так мы опять оказались на Ташкентском железнодорожном вокзале, «третий зал» коего для долго-едущих пассажиров размещался прямо под открытым небом. Мать была оставлена тут караулить наши громоздкие путевые чемоданы, а груз в тюках и ящиках, для отправки его в тот самый Исилькуль «малой скоростью» был доставлен на товарную ташкентскую станцию; все предыдущие надписи на нём нас заставили тщательно соскоблить, и обозначить новые данные на фанерных таких бирках. Весовщик, принимавший багаж, вцепился в ящик, с силой тряхнул-покачал его, и сказал по-ослиному со здешним акцентом: «Нэ приму! Бальтается. Перпакуй!» Легко сказать «перпакуй», когда, согласно инструкции, ящики уже плотно окантованы со всех сторон железной полосой на толстых гвоздях. Но чиновник был неумолим. Сутки ушли на «перепаковку», и, конечно же, у нас не обошлось без кровяных царапин от этой стальной окантовки, без отбитых пальцев и заноз: несподручно такую пренедобрую работу делать без инструментов на галдящей улице; я то и дело бегал к матери в «зал номер три», где между рядов спящих людей, обнявших свои узлы и чемоданы, дефилировали субъекты с надрюченными до бровей кепками и поднятыми воротниками, нагло, на глазах у всех, высматривающие воровскую свою добычу. Выбрав чемодан поинтересней, блатнюга удалялся, и вроде бы всё успокаивалось; через небольшое время где-нибудь рядышком некие посторонние люди затевали то ли ссору, то ли что-то другое, шумное; владелица чемодана на миг поворачивалась туда, и добыча в мгновение ока перелетала через невысокую ограду как раз в ту точку, где её ждали заботливые руки напарников, так что «угол» (блатное название чемодана) не долетал до земли, а тихо растворялся в толпе. Плач, вопли, вызов милиции были бесполезными, ибо, как нам рассказали, милиция была тут повязана с ворьём накрепко, ибо им, усато-мордастым блюстителям порядка, шёл от этой всей работы определенный немалый процент.
IV.Наши «углы» сия участь миновала, зато беда была с ящиками на товарной станции: сменивший вчерашнего весовщика мускулистый дородный узбек подверг их сверхдикой тряске, втрое сильнейшей, чем это делал вчерашний весовщик, который, несомненно, «передал» нас своему сменщику, чтобы тот забраковал нашу упаковку. Кое-как вся эта история кончилась тем, что эти железнодорожные скоты и мародёры выудили у отца большущую взятку, в то время как нам было уже ясней ясного, что оставшиеся деньги надо теперь очень и очень экономить. Багаж был наконец сдан; а вот с билетами на Исилькуль (с пересадкой в Новосибирске — о будь он неладен!) было настолько туго, что за несколько суток сидения в «зале № 3» отцу удалось-таки взять билет на Новосибирск, но с пересадкой в некоей Арыси, ибо тот поезд сворачивал за сказанной станцией куда-то направо. С превеликим трудом дождались этого проклятущего поезда, втиснув в вагон узлы и чемоданы, и через какое-то тоже немалое время высадились в этой самой Арыси. Здешние мытарства-очереди-взятки-посадки описывать уж не буду — они длились несколько дней. Не говоря уже о долгом, нудном пути в грязном душном вагоне, многодневной, ещё более безнадёжной, пересадке в Новосибирске, в результате коей мы вконец и густо обовшивели, а я впервые понял, что значит духовная усталость и к чему может привести бездумный авантюризм (впрочем, если забежать далеко вперёд, а именно в следующий том, то некая долька сказанного отцовского авантюризма перешла по наследству и мне). Здесь, в Сибири, уже была зима; на станции нас встретил дядюшка Димитрий, помогший дотащить до своего дома наши дорожные причиндалы, настолько мне осточертевшие, что я в душе готов был променять всё это, плюс к тому и то, что идёт «малой скоростью», за даже небольшой кусочек спокойного оседлого житья хоть где-нибудь. Резкий мороз вмиг обжёг лицо и руки, а затем и мои бедные ноги в продырявившихся уже ботиночках. Этот поселок Исилькуль состоял, в основном, из приземистых избушек и землянок, весьма убогих; мы миновали морозный рынок, где я заметил казахов в таких самых лисьих малахаях, о которых когда-то мне рассказывал отец в Степняке; сразу за базаром мы вошли в улочку, называвшуюся Омской. Что ж, поживем, раз такое дело, немножко у дядьки, на этих убогих прегадких куличках — и домой, в Симферополь!
К ЧИТАТЕЛЮ
Честное слово, я не люблю писать о разных сказанных сквернах, передрягах и мерзостях, и тороплюсь описать их, чтобы побыстрее рассказать о хорошем и светлом; но всё равно придётся сейчас поделиться с читателем своею нынешней одной горестью; правда, я уже упоминал о таковой кратко. Случилось так, что по неким семейным и иным обстоятельствам, мне, которому было уже 65, довелось быть главным воспитателем своего первого внука Андрея с первых дней его рождения, так как начальные месяцы его жизни моя дочь Ольга, его родившая, провела в больнице, по возвращении из каковой расторгла брак со своим мужем, отцом Андрея, семья коих Петрушковых жила в нашем же подъезде всего лишь этажом выше, и сейчас там живет. Мы с моим сыном Сергеем, как могли, заменяли малютке этого самого отца; растущий мальчик, искусственно нами вскармливаемый и лелеемый, полюбил больше всех на свете своего деда, открывавшего ему всякие удивительные тайны окружающего его мира, каковой дед, в свою очередь, больше всех на свете полюбил сказанного внука. Затем дочь моя вышла замуж вторично, родила ещё одного внучонка, Бориса, и, перебралась ко второму своему мужу в другой конец нашего огромного Новосибирска. Этот самый мой новый зять оказался мало того что изрядно, до скотоподобия, пьющим, но и с очень скверным высокомерным характером; он возненавидел
2
Книжечку эту всё же удалось выпустить, правда крохотным тиражом (3000 экземпляров) в Сибвнешторгиздате, в 1994 году — зато с 37-ю моими рисунками, а на обложке даже с цветной репродукцией моей крымской картины «Волна».
Письмо сорок пятое: ИСИЛЬКУЛЬ. ВОЙНА
I.Название этого письма, мой дорогой внук, будет не очень соответствовать содержанию, так как участником самой войны мне быть не пришлось; впрочем, лучше обо всём по порядку. Закончили мы, кажется, на том, как наша семья, по пути из Средней Азии в Симферополь, решила после мотаний по стране, уже начавших напоминать мельмотские броски во времени и пространстве и неожиданно-трагические перевоплощения этого сказанного героя романа Чарльза Мэтьюрина и других его персонажей, немного передохнуть у родственников, каковые жили в посёлочке Исилькуле на юго-западе Омской области — это посредине железной дороги между Омском и Петропавловском-Казахстанским. Зима была здесь в самом разгаре — с невиданными мною доселе морозами, усугубленными разгульными степными ветрами. Мне было как-то дико, странно и даже страшно оттого, что я попал в этот, казалось бы, не пригодный для какой бы то ни было жизни мир: на небе сияет солнце, да не простое, а с некоими двумя ярко-радужными устрашающими пятнами по бокам (это были гало, или ложные солнца — отражения светила в небесных морозных крохотных кристалликах), но это «тройное» солнце не только не растапливает снег, что вообще, как я знал по Крыму, противоестественно, а делает этот свирепый мороз ещё более жгучим и опасным; чуть недосмотришь — побелеет щека или нос, а после омертвения ткань будет ещё долго болеть и даже гнить, пока не сойдёт и не заменится новой тканью. В доме у наших родственников Гребенниковых, живших у рынка по Омской улице, 4 (сейчас нумерация изменена) было однако тесно, людно, и, самое главное, приветливо. Жена дядюшки Димитрия, гармонных дел мастера, тётя Надя, сноровистая, неунывающая и бойкая на язык, тут же поняв одну из главных причин наших мытарств и изгнаний, распорядилась сложить все наши обовшивевшие монатки в углу, погнала нас в баню (баня та может стать предметом особого рассказа), после чего капитально обстирала нас, и, что самое главное, всю нашу одежду тщательно прогладила здоровенным, заправленным жарким углём, утюгом — для полнейшего уничтожения сказанных премерзких насекомых, густо населивших швы и складки. На более или менее полную такую нашу санобработку ушло у неё несколько дней, да иначе было и нельзя, поскольку семья у них была, в отличие от отцовской, очень большой: мои двоюродные сестры Наталья, Мария, Раиса; самая старшая дочь Клавдия с мужем-военным и двумя детишками жила где-то в Литве; двое братьев, Николай и Виктор, служили в армии, и место в не очень-то просторном полудеревянном-полусаманном домишке с глиняной смазной крышею для нас кое-как нашлось.
II.Тут я сделал ещё одно очень важное для себя открытие: насколько это приятно быть чистым, переодетым не в замусоленные грязные одежды, в складках коей кишат жирные платяные вши и бисером сверкают их яички-гниды, ты же вынужден постоянно, днем и ночью, чесаться — а в одежду обеззараженную, чистую, выстиранную, пахнущую морозным озоном и утюжным древесным жаром. Измученное тело в такой непривычной среде не просто отдыхало, а наслаждалось чистотой, воздухом, опрятностью и полным отсутствием омерзительных паразитов; ощущение этой метаморфозы — одно из сильнейших моих воспоминаний. Кроме как в баню я до здешней весны на улицу практически не выходил: и не в чем было (зачем, спрашивается, покупать валенки-шубы-шапки, когда скоро домой, в тёплый мой Симферополь?), и незачем, ибо меня очень удручал вид убогих улиц этого самого Исилькуля с его саманными, редко деревянными домишками и землянками, едва видневшимися, из-под сугробов, с его всей неприютностью и убогостью. Когда пришла весна, снег постепенно осел и обнажил улицы, которые были совершенно ничем не покрыты — в этих краях не было ни камня, ни песка, — и обнажилась их поверхность, превратившаяся в чёрную, мягкую, совершенно непролазную грязь, через которую не то что в ботинках, айв сапожищах было не пролезть: начавшиеся унылые дожди сделали эту грязь жидкой, каковая жидкость никуда не утекала, так как местность была совершенно горизонтальной, чего я раньше не мог себе представить. По колено в этой смачно хлюпающей грязи люди передвигались вдоль улочек поселка, хватаясь за заборы или ставни домов, ибо было неизвестно, что там, в глубине — ровная ли почва или же яма до пояса, вырытая в сухое время года хозяином, дабы прохожим-проезжим не повадно было двигаться впритирку к его дурацким окошкам, обрамлённым деревянными безвкусно-резными причиндалами. Эти бесконечные уличные грязевые озёра плодили тучи комаров, от коих я не знал как и избавиться — они оставляли после своих укусов плотные зудящие шишки. Так что я старался по возможности не выходить на эти гнусные улицы, и тут мне подвалило некоторое счастье: наконец подошел багаж «малой скоростью», и я, чтоб усиленно скоротать время, упросил отца вскрыть один из самых тяжеленных ящиков, что с книгами, каковой мы не вскрывали ни в Щучьем, ни в Ташкенте, ни в Солдатском.
III.Забившись в тёплый уголок за перегородкой, я углубился в книги, по которым, оказывается, проголодался до невозможности, и проглатывал их одну за другой, благо их отец захватил изрядно, включая одну из множества энциклопедий. Отрывался лишь от них, когда звали на обед; поскольку народу, вместе с нами, стало превесьма много, то сдвигались два стола, с одной стороны коих вместо стульев клалась на два табурета длинная толстая доска. О еде тех мест и времён в памяти мало что сохранилось, удивили лишь серые, с крупными жёсткими отрубями, мучные изделия тёти-Надиного изготовления — что лепёшки, что пирожки, что пельмени, для коих, по моему мнению, эта серая дешёвая несеяная мука вовсе не подходила; её называли «размол» в отличие от белой «сеянки», и потребляли лишь потому, что она была намного дешевле. Доходы дяди Димитрия, ремонтировавшего гармошки, были не так уж и велики; тетя же Надя, бегавшая по утрам куда-то в соседний колхоз имени Ворошилова отрабатывать некие свои трудодни, надеялась больше на свою коровёнку да на урожай, собранный тут же с дворового огорода, впрочем, весьма обширного. Лакомства и те были тут какими-то грубыми, примитивными: вместо варенья — некая патока, отдающая свёклой, вместо маринадов — огромные, сопливого вида грибы, с вогнутыми серого цвета шляпками, доставаемые из бочки, где они вместе с рассолом были всегда подёрнуты сверху белыми лохмотьями некоей плесени, и это так полагалось; в другой бочке находилась кислейшая и солонейшая грубо нарезанная капуста; грибами и капустою закусывали некий мутновато-коричневый напиток домашнего же изделия, называемый брагою; отец категорически от него отказывался, а тётя Надя с дядей Димитрием пили его кружками (дядя перед принятием каждой, слегка отвернувшись, крестился), после чего делались веселыми, громогласными. Тётя Надя сыпала поговорками, нередко весьма неприличными, после чего пускалась в пляс; веселились и все остальные.