Письма
Шрифт:
Слушай песнь мою!
Пусть камыш для колыбели
Наломать мы не успели
20 И собрали хлопка мало,
Что пойдет на покрывало,
Шерстяной же плед мальца
Носит глупая овца,
Дремли, дремли, дремли, дремли,
25 Внемли, внемли, внемли, внемли
Слушай песнь мою!
Вижу! Вон ты, предо мною,
Окруженный тишиною!
Я все вижу! Ты, малыш,
30 На коленях мамы спишь...
Не малыш! О нет же, нет:
Божьей милостью Поэт!
Лира, лира мальчугана
Светом осиянна!
35 Над кроваткою висит
И горит, горит, горит
Лира негасимо.
Ну, малыш, очнись, проснись,
Посмотри скорее ввысь:
40 Пышет жар оттуда
Чудо, чудо!
Он взглянул, взглянул, взглянул,
Он дерзнул, лишь он дерзнул!
Тянется к огню ручонка
45 Разом съежился огонь,
Лира же в руке ребенка
Оживает наконец
Ты воистину певец!
Баловень богов,
50 Западных ветров,
Ты воистину певец!
Славься, человек,
Ныне и вовек,
Баловень богов,
55 Западных ветров,
Славься, человек!
(Перевод Сергея-Таска)
Возвращаюсь к письму. Я снова встретил ту самую даму, которую видел в Гастингсе {23} и с которой познакомился, когда мы с вами направлялись в Оперу. Я обогнал ее на улице, ведущей от Бедфорд-Роу к Лэм-Кондуит-стрит, обернулся - казалось, она была рада этому: рада нашей встрече и не задета тем, что сначала я прошел мимо. Мы дошли до Излингтона, {24} где посетили ее знакомого - содержателя школьного пансиона. Эта женщина всегда была для меня загадкой: ведь тогда мы были вместе с Рейнолдсом, однако по ее желанию наши встречи должны оставаться тайной для всех наших общих знакомых. Идя рядом с ней - сначала мы шли переулками, потом улицы стали нарядней, - я ломал себе голову, чем все это кончится, и приготовился к любой неожиданности.
– Вскоре я напишу вам о том, какой образ жизни намереваюсь избрать, но сейчас, когда Том так болен, я не в состоянии ни о чем думать.
– Несмотря на ваше счастье и на ваши советы, я надеюсь, что никогда не женюсь. Даже если бы самое прекрасное существо ожидало меня, когда я вернусь из путешествия или с прогулки, на полу лежал шелковый персидский ковер, занавеси были сотканы из утренних облаков, мягкие стулья и диван набиты лебяжьим пухом, к столу подавалась манна небесная и вино превосходней бордосского, а из окна моей комнаты открывался вид на Уинандерское озеро - даже тогда я не был бы счастлив, вернее, мое Счастье не было бы столь прекрасно, сколь возвышенно мое Одиночество. Вместо всего, что я описал, Возвышенное встретит меня у порога. Жалоба ветра - моя жена и звезды за окном - мои дети. Могучая идея Красоты, заключенной во всех явлениях, вытесняет семейное счастье как нечто мелкое и менее существенное по сравнению с ней: очаровательная жена и прелестные дети для меня - только частица Красоты; заполнить мое сердце могут лишь тысячи таких прекрасных частиц. По мере того как крепнет мое воображение, я с каждым днем чувствую все яснее, что живу не в одном этом мире, но в тысячах миров. Стоит мне остаться наедине с собой, как тотчас вокруг возникают образы эпического размаха - они служат моему духу такую же службу, какую королю служат его телохранители - тогда
"Трагедия со скипетром своим
Проходит величаво мимо..." {25}
Издаю ли я вместе с Ахиллом победный клич, стоя на краю рва, {26} или обретаюсь с Феокритом в долинах Сицилии {27} - всецело зависит от моего душевного состояния. А иногда все мое существо сливается с Троилом и, повторяя строки:
"Как тень, которая у брега Стикса
Ждет переправы..." {28}
я истаиваю в воздухе с таким упоительным сладострастием, что безмерно счастлив моим одиночеством. Все это, вместе взятое - прибавьте сюда еще мое мнение о женщинах в целом (а они для меня все равно что дети, с которыми я охотнее поделюсь леденцами, нежели своим временем) - все это воздвигает между мной и женитьбой барьер, чему я не устаю радоваться. Пишу об этом, чтобы вы знали: и на мою долю выпадают высшие наслаждения. Даже если я изберу своим уделом одиночество, одиноким я не буду. Как видите, я очень далек от хандры. Единственное, что может причинить мне отнюдь не мимолетное страдание, это сомнения в моих поэтических способностях: такие сомнения посещают меня редко и не долее одного дня - и я с надеждой смотрю в недалекое будущее, когда избавлюсь от них навсегда. Я счастлив, насколько может быть счастлив человек, то есть я был бы счастлив, если бы Том был здоров, а я был бы уверен в вашем благополучии. Тогда я был бы достоин зависти, особенно если бы моя томительная страсть к прекрасному слилась воедино с честолюбивыми устремлениями духа. Подумайте только, как отрадно мне одиночество, если взглянуть на мои попытки общения с миром: там я выгляжу сущим дитятей, там меня совершенно не знают даже самые близкие знакомые. Я не рассеиваю их заблуждений, как если бы боялся раздразнить ребенка. Одни считают меня так себе - серединкой на половинку, другие попросту глупеньким, третьи - вовсе дураковатым, и каждый думает, что против моей воли подмечает во мне самую слабую сторону, тогда как в действительности я сам позволяю им это. Подобные мнения трогают меня мало: ведь мои душевные запасы так велики. Вот одна из главных причин, почему меня так охотно принимают в обществе: всякий из присутствующих может выгодно себя показать, деликатно оттеснив на задний план того, кто почитается неплохим поэтом. Надеюсь, что, говоря это, я не "кривляюсь перед небом" и не "заставляю ангелов лить слезы"; {29} - думаю, что нет: я не питаю ни малейшего презрения к породе, к коей принадлежу сам. Как ни странно, но чем возвышеннее порывы моей души, тем смиреннее я становлюсь. Однако довольно об этом - хотя из любви ко мне вы будете думать иначе. Надеюсь, что к тому времени, когда вы получите это письмо, ваши главные затруднения окажутся позади. Я узнаю о них так же, как о вашей морской болезни - когда они уже превратятся в воспоминание. Не принимайтесь за дела слишком ревностно - относитесь ко всему со спокойствием и заботьтесь прежде всего о своем здоровье. Надеюсь, у вас родится сын: одно из самых острых моих желаний - взять его на руки - даст бог, сбудется еще до того, как у него прорежется первый коренной зуб. Том стал гораздо спокойнее, однако нервы у него все еще так сильно расстроены, что я не решаюсь заговаривать с ним о вас. Именно потому, что я всеми силами стараюсь оберегать его от слишком сильных волнений, это письмо вышло таким коротким: мне не хотелось писать у него на глазах письмо, обращенное к вам. Сейчас я не могу даже спросить у него, не хочет ли он что-нибудь передать вам - но сердцем он с вами.
Будьте же счастливы! Помните обо мне и ради меня сохраняйте бодрость.
Преданный вам ваш любящий брат
Джон.
Сегодня мой день рождения. Все наши друзья в постоянном беспокойстве о вас и посылают вам сердечный привет.
28. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
22 декабря 1818 г. Хэмпстед
Вторник, Вентворт-Плейс.
Дорогой Хейдон,
Клянусь, я даже не заметил, как ты выходишь из комнаты - и поверь мне, что я ударяюсь в бахвальство только в твоем присутствии: обыкновенно в обществе из меня и двух слов не вытянешь. Мне свойственны все пороки поэта раздражительность, позерство, неравнодушие к похвалам; подчас нелегкая тянет за язык наговорить кучу глупостей, которым сам потом удивляешься. Но я давным-давно твердо решил пресечь это - и вот каким образом: куплю золотой перстень и надену его на руку. Человек умный и понимающий не сможет мне больше сочувствовать, а какой-нибудь олух не рискнет фыркать в лицо. Величие в тени мне по душе больше, чем выставляемое напоказ. Рассуждая как простой смертный, признаюсь, что куда выше славы пророка ставлю привилегию созерцать великое в уединении. Но тут я, кажется, впадаю в гордыню.
– Вернемся к тому, что занимало и продолжает неотступно занимать мои мысли - не только сейчас, а уже года полтора кряду: где изыскать средства, необходимые тебе для завершения картины? Верь, Хейдон: в груди у меня пылает страстное желание пожертвовать чем угодно ради твоего блага. Говорю это совершенно искренне знаю, что ради меня ты тоже пойдешь на любую жертву.
– Вкратце объясню все. Я исполню твою просьбу раньше, чем ты сочтешь свое положение безвыходным, но остановись на мне в самую последнюю очередь - обратись сначала к богатым поклонникам искусства. Скажу тебе, почему я даю тебе такой совет. У меня есть немного денег, которые позволят мне учиться и путешествовать в течение трех-четырех лет. От своих книг я не ожидаю ни малейшей выгоды - более того, не желал бы печататься вовсе. Я преклоняюсь перед человечеством, но не выношу толпы: я хотел бы творить нечто достойное Человека, но не хочу, чтобы мои произведения расходились по рукам досужих людей. Посему я жажду существовать подальше от искушений типографского станка и восхищения публики - и надеюсь, что бог пошлет мне силы в моем уединении. Попытай удачи у толстосумов - но ни в коем случае на распродавай свои рисунки, иначе я приму это за разрыв наших дружеских отношений.
– Жаль, что меня не оказалось дома, когда заходил Салмон. {1} Пиши мне и сообщай обо всем, что и как.
Горячо преданный тебе
Джон Китс.
29. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ
16 декабря 1818 - 4 января 1819 г. Хэмпстед
Дорогие мои брат и сестра,
Еще до получения моего письма вас подготовит к худшему письмо Хэслама, если оно придет вовремя: утешаю себя тем, что,
– Я могу уверовать в истинность того или иного явления, только если ясно вижу, что оно прекрасно, но даже в этой способности к восприятию я чувствую себя крайне неопытным - со временем надеюсь усовершенствоваться. Год назад я совсем не понимал картонов Рафаэля, {5} а теперь понемногу начинаю в них разбираться. А как я этому научился? Благодаря тому, что видел работы, выполненные в совершенно противоположном духе. Я имею в виду картину Гвидо, {6} на которой все святые - вместо героической безыскусности и непритворного величия, свойственных Рафаэлю, являют во внешности и в позах всю лицемерно-ханжескую, напыщенную слащавость отца Николаса у Макензи. {7} Последний раз я просматривал у Хейдона собрание гравюр, снятых с фресок одной миланской церкви {8} - не помню, какой именно: там были образцы первого и второго периодов в истории итальянского искусства. Пожалуй, даже Шекспир не доставлял мне большего наслаждения. Они полны романтики и самого проникновенного чувства. Великолепие драпировок превосходит все когда-либо мною виденное, не исключая самого Рафаэля. Правда, все фигуры до странности гротескны - и все же составляют прекрасное целое: на мой взгляд, они прекраснее, нежели произведения более совершенные, так как оставляют больше места Воображению.
Отпусти Мечту в полет...*
{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 111.}
Я не думал, что стихотворение такое длинное: у меня есть еще одно покороче, но так как удобнее поместить его на оборотной стороне листа, то сначала я выпишу кое-какие замечания Хэзлитта о "Калебе Уильямсе" - о "Сент Леоне", хотел я сказать: Хэзлитт превосходно разбирает все романы Годвина, но я процитирую только один отрывок как образец его обычного отрывисто-резкого стиля и пламенной лаконичности. Вот что Хэзлитт говорит о "Сент Леоне": {9} "Он не что иное, как конечность, оторванная от тела Общества. Обладая вечной юностью и красотой, он не знает любви; окруженный богатством, мучимый и терзаемый им, он не в силах творить добро. Человеческие лица мелькают перед ним, как в калейдоскопе, но ни с кем из людей он не связан привычными узами сочувствия или сострадания. Он неминуемо возвращается к самому себе и к своим собственным думам. В его груди царит одиночество. В целом свете у него нет никого - ни жены, ни ребенка, ни друга, ни врага. _Его одиночество - это одиночество души, одиночество не среди лесов, рощ и гор_ - это пустыня посреди общества, это запустение и забытье сердца. Он одинок сам по себе. Его существование чисто рассудочно и потому непереносимо для того, кто испытывал восторг любви или горесть несчастья". Раз уж я взялся за это, то заодно перепишу для вас и тот отрывок, где Хэзлитт характеризует Годвина как романиста: "Кто бы ни был на самом деле автором "Уэверли", {10} совершенно очевидно то, что не он - автор "Калеба Уильямса". Невозможно представить себе двух более разных писателей, однако каждый из них достиг предельной ясности и высокой степени совершенства на избранном им пути. Если один почти исключительно поглощен наблюдением внешней стороны явлений и традиционной обрисовки характеров, то другой всецело сосредоточен на внутренней работе мысли и созерцании различных проявлений человеческой психологии. Возьмем "Калеба Уильямса": в нем мало знания жизни, мало разнообразия, нет склонности к живописанию, отсутствует чувство юмора, однако нельзя ни на миг усомниться в оригинальности всего произведения и в силе авторского замысла. Впечатление, производимое этой книгой на читателя, соразмерно могуществу авторского гения. Конечный эффект и в "Калебе Уильямсе". и в "Сент Леоне" достигается не с помощью фактов и дат, не типографским шрифтом и не журнальной мудростью, не копированием и не начитанностью, но посредством напряженного и терпеливого изучения человеческого сердца - посредством воображения, облекающего в конкретно зримые формы определенные жизненные положения и способного поднять воображаемое до вершин реального". По-моему, все это совершенно верно.
– Теперь же перепишу для вас второе стихотворение - оно о двойном бессмертии Поэтов:
Барды Радости и Страсти!..*
{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 114.}
Оба стихотворения - образцы некоей разновидности рондо, к которой я, кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль - и развивается она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет - вот на этой самой странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на одну мелодию, когда слушал музыку:
Зачах с тоски мой голубок, {11}
Но в чем же, в чем я дал оплошку?
Не сам ли шелковый шнурок
Я привязал ему на ножку?
5 Ах, клювик мой нежный, увы!
– зачем
Ты умер, покинув меня насовсем?
В лесу беззащитен ты был, одинок,
А я тебя холил, жалел и берег,
Поил из губ и горошек лущил;
10 Неужто на дереве лучше ты жил?
(Перевод Григория Кружкова)
30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ
8 марта 1819 г. Хэмпстед
Дорогой Хейдон,
Ты, должно быть, в недоумении - где я и чем занят. Я почти все время провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono, {qui bono - точнее, cui bono - в чью пользу?
– (латин.).} {1} давно сойдя с дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как ты настроен.
Ты великолепно выступил во вчерашнем "Экзаминере". {2} Среди каких ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку - с теми же самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники - все едино. В 35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием.