Письмо французской королевы
Шрифт:
Алёне было слышно, как Диего сказал, что будет ждать, потом попросил передать привет Элен и отключился.
А она никак не могла поверить, что все кончилось.
И вдруг ее осенило!
– Так значит, вы поняли про ананас? – спросила изумленно.
– Конечно, – хохотнул Муравьев. – А Диего понял про танго, про этого, как его… «Пузатый Бен»?
– «Пузатый Бен»? – в ужасе переспросила Алёна. – Какой «Пузатый Бен»?! «Pensalo bien»!
– Ничего, он не обидится, – хладнокровно отмахнулся Муравьев. – Главное, что Малгастадор все понял и немедленно начал слать мне эсэмэски, мол, у Элен какие-то проблемы! Да я и сам смекнул. Ну и поднял отряд. Все остальное – технические детали. Да,
– Черт, черт, черт… – шипел Влад, повернув грязное лицо (он лежал щекой на троллейбусном полу и бешено косил взглядом на Алёну). – Как ты догадалась, что это я – сын «графа Альберта»?!
– Мы перешли на «ты»? – надменно спросила Алёна. – Изволь. Догадалась, потому что ты сказал, что в родных местах твои нравы не смягчились.
– Да мало ли кто что говорит! – так и взвился Влад, но тяжелый спецназовский ботинок указал ему его место.
1789 год
Который день уже в пути, а пути не помню. Никогда с такой стремительностью не езживал. Точно на крыльях лечу. Сколько дней прошло – всего ничего, а уже почти прибыл в Дерпт. На беду, ось колесная сломалась. Пришлось задержаться на постоялом дворе, где уже останавливался я прежде, по пути в Париж. Где-то здесь я утратил след Виллуана, да так и не отыскал его, к сожалению…
Не выполнил своего задания – зато в иное ввязался, да в какое!
Присел я чайку попить – и чай, и кофе тут редкостно дурные, ну разве сравнишь с теми, что пивал я в Париже?! – а голова словно бы на две половинки расколота. Одна стремится домой, в Россию, а другая вся поглощена тем, что в Париже видел, в чем участвовал. Одна рвется к Агафьюшке и тоскует по ней, другая…
Нет! Никакой другой быть не должно!
Первым делом, как приеду, на исповедь. Так и так, скажу, батюшка, был грех, прелюбодействовал, но то не по воле моей доброй вышло, а по наущению дьявольской силы! Батюшка грех отпустит, Господь меня простит, а вот простит ли Агафьюшка?..
А может, ей вовсе ни о чем и не сказывать? Ведь чего не ведаешь – то и не помешает?
Так размышлял я, когда мне сказали, что карета исправлена и можно ехать. Выходя в съезжую из отдельной горницы, предоставленной мне для ночлега, увидел я ямщика, рожа коего показалась мне знакомою. Ба, это ведь тот самый кучер, с которым я путешествовал, когда пробирался в Париж! Ну, конечно, с этой самой станции он и вез меня в Дерпт!
– Барин, да вы ли это?
– Здравствуй, голубчик Михайла.
– Нет, я не Михайла! Меня Феклистом звать. А Михайло – это тот, что нам с вами голову задурил.
– Как же задурил, скажи на милость?
– А помните ль господина, за коим вы гонялись? Ну, черный весь такой?
– Как не помнить!
– Так ведь он преставился!
– Преставился? Умер?! Откуда ты знаешь?
– Да я сам его мертвым видел.
– Вот как… значит, он тут недавно проезжал?
– Ну, нет, сюда он не возвращался и не мог воротиться. Тогда и умер, когда мы с вами за ним гонялись. А помните ли, как это было?
Как не помнить, снова подумал я. Частенько тот злополучный день, когда я упустил Виллуана, воскрешался моей памятью. Вот мы с кучером, вот с этим самым Феклистом, спешим по лесной дороге, и вдруг он восклицает: «Вот те на! Михайла возвращается! А ведь это он увез того господина, о котором вы спрашивали!»
Я не знал, то ли высунуться из кибитки, то ли спрятаться получше. Я рассчитывал, что Виллуан не знает меня, а все же не хотел попасться ему на глаза. Тем временем Феклист заорал: «Бывай здоров!
Так все происходило. И что же оказалось на поверку?! Сам не свой слушал я рассказ Феклиста:
– Оказывается, барину вдруг стало в дороге дурно. Да так, что он каждый миг Богу душу готов был отдать. А до станции далеко еще. Он велел Михайле поворачивать и везти его на предыдущую станцию. Видать, там отлежаться хотел. Однако отчего-то приказал Михайле всякому встречному говорить, седок-де его на полдороге сошел и в другую кибитку пересел. Да еще и приплатил негоднику за ложь. Тот и рад был стараться. Привез черного господина на станцию, стали его в дом заносить, а он за сердце похватался – и отдал Богу душу, ни словечка не промолвив. Помер, стало быть!
Я слушал это – и сам был ни жив ни мертв. В ушах зазвучал вдруг голос графа Сегюра:
«Что с вами, Виллуан? Что вы так побледнели? Что схватились за грудь?»
И то, как Виллуан отвечал слабым голосом: «Ни-че-го страшного, граф. Минутное недомогание… это бывает со мной часто… дьявольщина… ничего, я научился это одолевать усилием воли. Боль уже прошла, не тревожьтесь».
Итак, он был болен, видать, от треволнений надорвал сердце, да и умер. Так что же получается, я гнался воистину за призраком?! Я промчался пол-Европы за несуществующим черным вороном? И письмо, коего воздействия я так опасался, никогда не попадало в Париж?!
Я был сам не свой в эту минуту. Попадись мне сейчас тот сговорчивый лгун Михайла, я бы, наверное, прибил его. Несколько месяцев моей жизни было у меня изъято! Я мог бы давно воротиться домой! К Агафьюшке! Я был бы избавлен от разрывающих сердце событий, в коих принужден был участвовать! Я не согрешил бы с Мадлен, не овладел бы письмом королевы, не вез бы сейчас донесение Симолина для князя Безбородко…
Я опустил голову, не ведая, как можно оценить события моей парижской жизни. То ли черной краскою закрасить их, то ли… нет, белою никак нельзя, но и только черною – тоже несправедливо!
И вдруг меня осенило!
– Постой, Феклист! А не сохранилось ли вещей того господина? Он вез при себе важные бумаги, все думают, что они пропали… Или все его добро было выброшено?
– Отчего ж оно было вдруг выброшено? – удивился Феклист. – Разве вы не знаете немцев? Они ничего не выбрасывают. Хозяин здешней станции – немец, Ганс Иваныч. Значит, у него все в сохранности и целости сохраняется. Ежели желаете, я его покличу.
Явился Ганс Иваныч. Он соблаговолил вспомнить сию историю, однако не спешил выдавать мне имущество Виллуана. Последовали долгие переговоры, в ходе коих я кое-как смог убедить важного, положительного немца, что ни платье, ни белье, ни обувь, ни прочие вещи покойного не имеют для меня никакой ценности, а необходимо мне увидеть лишь бумаги, которые он вез с собой. Самую решительную роль в переговорах сыграли несколько монет (теперь, путешествуя с официальным званием курьера, я не был стеснен в средствах), и вот наконец отдали мне плоский кожаный кошель, который Виллуан носил на шее. Я раскрыл его и начал торопливо просматривать бумаги. Их было немало, но меня они мало волновали, хотя, должно быть, его превосходительство Алексей Алексеевич и сам граф Безбородко сочтут их заслуживающими внимания. И вдруг среди вороха писем и бумаг увидел небольшой пакет, насквозь, вдоль и поперек, прошитый нитками.